Собрались продармейцы:
— Видать, в Уфу надоть — тута врача нету…
Положили раненого на розвальни. Шура Петров, бывший студент, сел к лошадям. Мышецкий, положив рядом с собой винтовку, присел сбоку розвальней. Поехали. Морозило…
Бежала дорога лесом, прядали ушами лошади, с подталых животов их свисали острые сосульки.
В проезжем селе смотрели на продармейцев, как на собак: глазами, сощуренными в узкие щели — от ярой ненависти:
— Эй, куда путь держите, нехристи московские?
— До Уфы бы нам, — отвечал Шура.
— Ну-ну, катайте… Будет вам — и Уфа и лафа!
Стонал Копрецов, задирая к небу жуткое лицо с утонченным от страданий носом. Мышецкий часто снимал ему варежки, дыханием отогревал черные большие руки. Взглядом, полным отчаяния и тоски, Копрецов попросил князя нагнуться к нему поближе и шепнул:
— Спасибо… товарищ…
Светало уже. Из-под шинели Мышецкий достал пенсне, нацепил его холодный ободок на переносицу. Стоял вокруг лес ишевелил лапами. Тонко гудели провода. Одичало и пусто замерла природа. Встретился им мужик-порожняк на заиндевелой кобыленке.
— Куды-ть вас прет лихоманка? — крикнул. — Стой, московские! Дале пути вам нетути: кулачье встало… Вертай назад, покеда целы!
— А — Уфа? — растерянно спросил Шура.
— Колчак в Уфе, там вешают вашего брата…
Шура вынул из соломы винтовку, вставил обойму, продернул стылый затвор, потянул за ногу начальника:
— Товарищ Копрецов, что делать?
Но молчал уже Копрецов, и Мышецкий сложил ему на груди черные, потрескавшиеся от сибирских морозов руки.
— Поворачивай, Шура, — сказал князь, — в отряд… к своим!
Объезжали кулацкие гнезда проселками, по брюхо в снегу, волокли сани на себе — не шли лошади. Спокойно и строго лежал Копрецов в розвальнях. Даже не шевельнется на ухабе — уже застыл, намертво схваченный морозом. Так они и выбирались — к своим.
Ночью продармейцев нагнали кулаки, засвистели пули. Лошади дернули — понесли по обочине. Шура и Мышецкий палили в кричащую тьму, покрытую матом, рвали кони, пока не опрокинулись санки. Куда делся Шура — так и не понял Сергей Яковлевич, но только слабенько щелкнул наган в его руке, и наступила сразу тишина…
Чиркнули спичку, прикрыв ладонями трепетный огонек, и осветили лицо князя — страшное, заросшее бородой и белое.
— В очках, — сказали кулаки, — сразу жида видать! Тяжело помрешь, Мойша, у нас жалости к большакам нету… Пошли, коммунар, мать твою растак, до осинки бы тока-тока выбраться!
Привели в деревенскую избу, посадили на лавку, обыскали.
— Гляди-ка, — удивились, — коммунар-то наш с крестом божьим большакам служит… Да ты кто таков, паря?
— Бухгалтер продотряда…
Как дали в зубы — так и покатился с лавки. Встал, снова сел.
Из носа, стекая в бороду, густея, струилась кровь. «Ах, — думал он, — вспоминая Нарышкина, — может, это и хорошо? Погибнуть вот здесь, чтобы затеряться в неизвестности, раствориться навеки в этих русских лесах, что шумят за окном…» Снова спросили:
— Говори — кто будешь, курва?
— Я уже сказал… И не надо, пожалуйста, выражаться.
— Тогда жди. Придет есаул, он тебе японскую пытку учинит…
Скоро пришел высокий колчаковский офицер, долго отряхал снег с высоких фетровых валенок. Новенькая портупея поскрипывала на нем, полушубок был чистенький, из шкур телячьих. Отбросив голик, повернулся офицер к Мышецкому и сказал так:
— Ну, добрый вечер, князь. Вот и встретились!
Перед Мышецким стоял… Ениколопов.
— Вот уж не думал я, Вадим Аркадьевич, что вы станете офицером… Да и где? В армии Колчака… Что с вами?
— Вспомните наш старый разговор об алмазах. Этот погон на моем плече — еще одна грань алмаза! Видите, как сверкает? Да и где же мне быть еще, князь? — Ениколопов скинул полушубок, добротный английский френч ладно облегал его располневшую к старости фигуру. — Адмирал, — продолжил он, — человек вполне демократических убеждений, и скоро будет в Москве… А как вы? Может, войдем в белокаменную вместе, ваше сиятельство?
— Я недавно оттуда. Там уже полно демократов, и лишних даже высылают…
— Например… вас? — усмехнулся Ениколопов.
— Например, и меня, согласен…
Ениколопов задернул ситцевую занавеску, делившую избу надвое, перешел на таинственный шепот:
— Уж вам-то стыдно, князь. Стыдно. Ведь я знаю вас за человека передовых убеждений. Как вы оказались в стане большевиков?
— Служить России можно разно. Только бы в России — главное!
— России давно нет, а есть Совдепия, — возразил ему Ениколопов. — Любой дворянин сейчас знает, что Россия осталась только за Уралом да надвигается со всех сторон на Москву истинно русскими добровольческими армиями…
— Это очень печально, что на Москву, сердце всей России, надвигаются русские же армии… Что мне с того? — вздохнул Сергей Яковлевич. — Я могу не оправдывать своего поступка. Но вас, Вадим Аркадьевич, я тоже не оправдываю. Все гораздо сложнее, и я не берусь разобраться в том, чего не понимаю… Но часто мне приходит мысль: а, может, так и надо?
— Нет, так не надо, — сказал Ениколопов, снова берясь за полушубок. — Пойдемте, князь, я выведу вас из деревни, ибо другим вашу особу не доверю: слишком много бедствий народу принесли именно вы — продармейцы…
Под звездами, провожая Мышецкого на дорогу, Ениколопов долго говорил о преемственности демократий. Свою мы не можем создать, не доросли, — убеждал он князя, — таким образом, справедливо призвать на глупую Русь демократию из Англии, САСШ, Франции.
Ениколопов достал револьвер, выстрелил. Мышецкий судорожно сжался всей спиной, но пуля ушла в глубокий сугроб.
— Все! — показал Ениколопов в сторону деревни. — Я, кажется, вас расстрелял, пусть так думают… Можете идти, князь, куда угодно. Но куда бы вы ни пошли — вы всегда будете раскаиваться потом, что не пошли вместе с Колчаком! Я не один у него уренчанин — с нами и Геннадий Лукич Иконников, он был бы рад вас встретить.
— Кланяйтесь ему от меня!
— Тогда я сказал, я кончил, я ухожу, я прощаюсь…
Сергей Яковлевич скинул треух с головы:
— Я тоже… Я тоже все сказал, кончил, ухожу и прощаюсь…
Два тяжких года — самых трудных в истории Советской страны — Сергей Яковлевич прослужил на задворках бывшей империи, по крупице, по зернышку отвоевывая и собирая продовольствие для Красной Армии, отбивавшейся на все четыре фронта. Многое не нравилось Мышецкому в новой системе, не всегда ему встречались такие честные люди, как Копрецов, не могли убедить его речи большевиков — комиссаров о будущем светлом рае социализма. Но зато не убедили его и враги, кишевшие вокруг, вроде Ениколопова.