И с мужьями я каждый раз расставалась довольно безболезненно,
поэтому мы и сохраняем дружеские отношения после развода. Однако теперь они все
почему-то решили, что одиночество действует на меня губительно.
На этот раз у лифта я столкнулась с тем надменным белобрысым
типом, которого вымазал Гораций. Плащ был тот же самый, но безукоризненно
чистый, видно, успел уже в чистку сдать, за срочность небось заплатил!
Я не сказала ему ни слова, он тоже посмотрел равнодушно,
видно, не узнал меня в приличном виде.
— Четвертый, — коротко сказала я, когда мы вошли в
лифт.
Тип молчал и даже не делал попытки нажать кнопку.
— Четвертый! — громко повторила я и, видя, что он
не тронулся с места, рванулась к панели с кнопками. — Вы что, ехать не
собираетесь? Зачем же тогда в лифт садиться?
— А? — Он очнулся, тряхнул головой и уставился на
меня в полнейшей растерянности.
— Что вы сказали?
— Ничего, все в порядке, — успокоила я его.
Мне стало неудобно. Ну, задумался человек, а я сразу рычу.
Подумаешь, задержался в лифте ненадолго. Он потер виски и отвернулся. Тут мы
приехали на четвертый этаж.
Я вышла и направилась к своей квартире, но, доставая ключи,
заметила, что сосед с шестого и не думает закрывать лифт. Он смотрел на меня с
интересом.
— Простите, вы — родственница Валентина Сергеевича?
— В некотором роде, — неохотно подтвердила я.
Все понятно, он из тех мужчин, которые разговаривают вежливо
только с интересными женщинами, а всяких замухрышек в старом мамином плащике
откровенно презирают, просто в упор их не видят. Небось, когда на машине ездит,
окатывает бедных старушек грязью из лужи, сволочь!
— Как поживает Гораций? — продолжал белобрысый.
— Вы же видите, прекрасно, — я кивнула на дверь,
за которой раздавался басовитый лай — этот лежебока все же решил отреагировать
на поворот ключа и голоса.
— Привет ему от меня.
— Так вы знакомы? — удивилась я.
— Немножко. Мы общались с вашим.., с Валентином
Сергеевичем до того, как.., случилось несчастье.
Чудно! Сначала четыре месяца больной человек чахнет в
четырех стенах в обществе угрюмой собаки, а после его смерти начинается
форменное паломничество, все вдруг уверяют, что дружили с Валентином Сергеичем
и страшно его любили. Если провести параллель с Луизой, которая ходила, чтобы
пошарить по квартире в поисках материалов, то что надо от меня этому
белобрысому и явно не бедному типу?
Очевидно, такие нелестные мысли отразились у меня на лице,
потому что сосед пробормотал не то «простите», не то «всего наилучшего» и уехал
наконец на свой шестой этаж.
Гораций встретил меня ласково, я даже удивилась. Возможно,
он просто хотел есть.
Когда вечером мы возвращались с прогулки, у подъезда стоял
молодой человек и под присмотром Раисы Кузьминичны устанавливал домофон. Раиса
рассказала, что последнюю квартиру в подъезде расселили, теперь живут люди
приличные, и что домофон — мера временная, потом переделают двери и посадят
либо вахтершу, либо настоящего охранника, как жильцы договорятся. Я сказала,
что заранее согласна на охранника, сколько бы это ни стоило.
Вот и еще один день прошел, а я и не прикоснулась к
Бельмону, — с грустью констатировала я за ужином. Если так дальше пойдет,
то я и за год его не закончу. Еще, чего доброго, меня опередит какой-нибудь
ушлый тип, переведет роман кое-как, и люди его не оценят. Хорошо бы сесть
сейчас за перевод, но по ночам я работать не могу-, так уж устроен мой организм.
Вечер я провела у телевизора, попивая чаек с сахаром вприкуску. И даже фильм
понравился, что-то террористическое в пустыне и джунглях.
Меня разбудила луна. Она нахально светила в окошко прямо
сквозь занавески. Я села на диване, кутаясь в одеяло. В квартире была полная
тишина, даже Гораций не возился.
И внезапно на меня нахлынула лютая тоска.
Эта квартира, где много лет жили двое любящих людей,
сохранила часть их счастья. Вот на стене висит мамин портрет в раме, любовно
сделанной самим Валентином Сергеевичем, на столе часы с надписью «Любимому…»,
весь уют, созданный мамой не просто так, а для него, единственного, самого
лучшего. И я со своими комплексами и отвратительным характером никогда здесь не
приживусь. Квартира меня не примет. Я здесь только для того, чтобы опекать
Горация.
Раздался не то вздох, не то стон. Я встала и потащилась в
кабинет. Там на полу возле пустого кресла распластался Гораций. Вся его поза
выражала глубочайшее отчаяние. Я нагнулась, и под руку попался горячий шершавый
нос.
— Гораций, миленький, ты не заболел?
Гораций не заболел, он страдал. Луна разбудила его, и он
вспомнил, как он был счастлив здесь, когда были живы хозяева. Он зарычал на
меня низко, утробно: «Уйди по-хорошему». И я подумала, что Гораций хотя бы
знает, по ком страдает. А отчего же тоскую я? По ком, выражаясь словами
Хемингуэя, звонит колокол? Неужели по мне самой?
Глупости, просто расшатались нервы.
Скоро начнем с Горацием хором выть на луну. Определенно,
квартира на меня плохо влияет. И так ли уж не прав Олег, когда утверждает, что
я изменилась? Разумеется, к худшему, — думает он, но вслух сказать это
боится.
Я совершенно сознательно вызвала в себе мысли о мужьях,
чтобы разозлиться. Немного помогло, но спать по-прежнему не хотелось. Моя мать
абсолютно серьезно утверждала, что лучшее средство от бессонницы — это плечо
любимого человека, дескать, как только опустишь на него голову, так сразу все
неприятности отходят на задний план, и спокойно засыпаешь. Подумать только —
трое мужей, и ни у одного на плече я не могла спать спокойно! Однако одной в
комнате находиться в эту ночь было невозможно — проклятая луна действовала на
нервы. Горация было не зазвать, даже если бы я перетащила его подстилку, он бы
все равно не пришел. Поэтому я надела шерстяные носки, связанные мамой, ее же
теплый халат и расположилась в кабинете за письменным столом Валентина
Сергеевича.
Обычно я работаю у себя, в их бывшей гостиной, там стоит мой
компьютер. И сплю я там же, на диване.
Я подвигала ящики письменного стола.
Кое-что я уже разобрала раньше, перед визитами несносной
Луизы Семеновны, не тем будь помянута. Остался один верхний ящик.
Там лежали какие-то отчеты, отдельные листочки бумаги с
тезисами, и между ними я нашла тетрадь. Обычная такая тетрадка в клеточку, не
очень толстая, сорок восемь листов.
Довольно затрепанная тетрадочка. И нарисованы на первом
листке какие-то каракули, как будто трехлетний ребенок баловался. Как она здесь
очутилась?
Машинально я пролистала тетрадку. Рисунки, сделанные
нетвердой рукой, детские стихи. Все написано крупными неуверенными буквами, а
вот в некоторых местах — четкий, летящий, с наклоном почерк Валентина
Сергеевича. Мне ли его не знать — вон сколько рукописей пересмотрела опять-таки
из-за Луизы! Понятно: этой тетрадкой Валентин Сергеевич пользовался уже после
аварии. Очевидно, у него бывали просветления, и бедный старик занимался тогда
тем, что привык делать всю жизнь — записывал свои мысли.