Теперь, глядя поверх садов внизу и видя отсвет луны в бассейне, дорожки, ведущие к хижинам слуг и рабов, мерцание огня, расплавлявшего смолу в лавке строителя лодок, где по какой-то причине рабочие трудились этой ночью, наблюдая, как последние гости торопливо прошли по дорожкам и исчезли за поворотами искусно построенного лабиринта, я уже знал, что сейчас происходит между моей матерью и ее дедом, и я вздрогнул от безумного призывного крика обезьяны в клетке, почти человеческого крика, хоть то был крик горюющего умалишенного. Как сияла луна. В душном воздухе она казалась такой же тяжелой, как земля под моими ногами сегодня днем. Тонко крикнула газель.
Непонятный страх разрастался в душе Хатфертити, клубок каких-то опасений, причина которых ускользала от нее. Почти сразу же после того, как воздух сотряс вопль обезьяны, я почувствовал, как молния страха прилетела от моей матери ко мне, и сразу же после этого она стала кричать. Она не подозревала, что я находился рядом, и ужас, охвативший ее, был совершенно неподдельным — не думаю, чтобы мне приходилось раньше слышать вопль своей матери. Затем она принялась плакать, как ребенок. «Сними ее. Сними ее с меня!» — взмолилась она и схватила Мененхетета за руку, притягивая его пальцы к своей голове, со слезами ярости от безошибочного знания, что в гуще ее пышной прически копошится нечто.
Он мгновенно нашел вошь, тут же раздавил ее между ногтями больших пальцев, в то время как Хатфертити перебирала свои волосы, выкрикивая в отчаянном раздражении: «Больше нет? Ты не посмотришь?»
Он успокаивал ее, как испуганное животное, гладя ее волосы, как гриву, держа ее за подбородок, бормоча ничего не значащие слова, столь ласковые, что они могли бы служить бессвязным языком нежного общения человека с его лошадью или собакой, и она немного успокоилась, когда он увлек ее к свету факела, совершенно не обращая внимания на все еще стоявших при них слуг — по одному у каждого факела, неподвижных на протяжении всей ночи, — из чего вовсе не следовало, что Мененхетет стал бы не задумываясь делать что-либо в их присутствии, но теперь, при свете факела, он осмотрел кожу на ее голове и заверил Хатфертити, что она чиста. Наконец она успокоилась, и он привел ее обратно к их креслам.
«Ты уверен, что была только одна?» — спросила она.
Он улыбнулся. Греховность его улыбки была совершенной. Затем Мененхетет поцеловал ее, но так отрешенно, с таким томительным намеком, что она подалась к нему за еще одним поцелуем. «Не сейчас», — сказал он ей со своей легкой усмешкой, так что я не мог понять — говорил ли он о насекомых или о поцелуе. И я вновь почувствовал, как от нее ко мне перелетела молния ужаса. Но к тому времени я уже был напуган. Я не хотел продолжать слушать то, что они могли сказать. Я знал, что услышу нечто, что я мог слышать многочисленными ночами в голосе моей няньки, когда она была с одним из двух своих друзей: рабом из Нубии, работавшим на конюшне, и рабом-евреем из скобяной лавки, который точил ножи и мечи. По ночам тот или другой всегда были с ней в комнате, соседней с моей, и оттуда доносились звуки скотного двора и птичьи крики с болот и топей. Каждую ночь моя нянька и ее приятель хрюкали, как свиньи, или рычали, как львы, а иногда издавали такие высокие скулящие звуки, которые только могли извлечь из своих животов. Во всем уделе моего отца по ночам раздавались такие звуки — долгие вздохи одной пары, казалось, вызывают рычание другой, и лишь для того, чтобы заставить третью вскрикивать от наслаждения, побуждая этим животных лаять, визжать и скулить.
И вот моя мать встала, собираясь оставить Мененхетета, но вместо этого она взглянула ему в глаза, и отразившееся в их взглядах желание вновь соединило их. Они ничего не сказали, но сила притяжения, заставлявшая их смотреть друг другу в глаза на протяжении всего вечера, возникла вновь, словно каждый из них желал победить своей волей волю другого, и я почувствовал себя больным. Скорее, я был не столько болен, как попал в водоворот двух ветров, с завыванием пронесшихся в тот миг над всем моим детством, и я услышал, как он говорит ей что-то, хотя и не знал наверное — голос ли его вошел в мои уши или его мысль (ибо как некоторые бывают глухими, так обо мне стали говорить, что я — их полная противоположность, поскольку ко мне в сознание приходило даже то, что не было высказано вслух). Так вот, сказал ли он это или только подумал про себя, но я ясно услышал, как мой прадед произнес: «Завтра у Фараона для тебя откроется наилучшая возможность».
Моя мать ответила: «Что, если я найду то, чего желаю, а ты — нет?»
«Тогда ты должна остаться верной мне», — сказал мой прадед.
Я не осмелился взглянуть на них, да в этом и не было нужды, поскольку даже с закрытыми глазами я видел, как Мененхетет положил свою руку на плечо моей матери, заставив ее опуститься на колени перед своей короткой белой юбкой. Я ощущал силу их мыслей, подобных неуправляемым колесницам, на всем скаку сталкивающимся друг с другом, и вновь я смог заглянуть в его сознание. Вероятно, она тоже увидела это, поскольку вся ее сила оказалась сломленной, и она вскрикнула. Мой прадед произнес: «Член Сета у тебя во рту».
В тот момент я явственно ощутил яд, подобный мстительности, созревающей в нутре ветра, и я не знал, лишился ли я чувств, но пребывал в темноте, и мне не было ни шесть, ни двенадцать, ни двадцать один год, я даже не был мертв — или был? — но находился в нише, в стороне от прохода в большой Пирамиде, и член Мененхетета точно был у меня во рту. Мои челюсти застыли. Я чувствовал беспомощность в каждой мышце и ярость в сердцевине своей воли. Мне стоило лишь укусить, чтобы заставить и его вскрикнуть. В тот миг я знал, что равен своей матери и не могу отделить себя от нее, не могу сказать, что я — Мененхетет Второй, молодой и благородный воин, слишком рано умерший и не переживающий падения с высот собственной гордости, поскольку рот, сосавший его член, принадлежал не мне, но моей матери, со всеми метаниями ее мыслей и потоками чувств, и я познал член Сета, так же как и она познала его в саду, на крыше дома моего прадеда над берегами Нила, и его плоть была горяча, как плавильная яма в серных копях, и она обжигала плоть ее нёба. Мое сознание пребывало в ее мыслях так же, как и мой рот жил у нее во рту, и я почувствовал вкус проклятия, проникающего столь же глубоко, как яд семени Сета, а рука Мененхетета все еще держала мою руку, тогда как пальцы другой его руки сжимали мой затылок. Ушами моей матери я мог слышать внутренний голос моего прадеда, когда однажды он обратился к ней в то время, когда ее рот был набухшим, и с пульсирующим биением о ее лицо (мое лицо), подобным дрожи молнии среди убийственной тяжести нависшего неба, так явилось нечто из горечи бытия, некая пагубная сущность разложившегося тлена, Мененхетет излился в ее рот, и тем самым и в мой рот, из чресел мертвого Мененхетета в нише Пирамиды, где я стоял на коленях, и его извержение уподобилось удару молнии, и в свете ее вспышки я узнал, как он держал голову моей матери в саду на той крыше, и железо его последнего пульсирующего содрогания изливалось каплями соли на корень ее языка, и те мысли перешли из его головы в ее голову, и вот во тьме член был убран из моего рта, и во мне, в Стране Мертвых, родилось робкое счастливое предчувствие того, что ждало меня, как и Хатфертити, которая с натертыми губами, на которых вторжение вкуса его плоти заглушило благоухание притираний, несмотря на все это, ощущала счастье в своих членах и запах роз в прекраснейших складках своего тела, поскольку и она теперь ожидала многого от следующего утра. С этой мыслью, все еще стоя на коленях, словно одним вздохом моего сознания, я перенесся с ней в золотой свет нашего путешествия вниз по реке, во все то великолепие ожидания приема у нашего Фараона, Рамсеса Девятого, которым были пронизаны мои мечты о Нем во все утренние часы на сияющем Ниле.