Могу сказать, что, начиная с той ночи, мое теплое чувство к ней стало более сладким. Ибо в моих глазах она была прекрасной. Даже ощутимый вес ее бедер говорил мне о мощи крупных животных, а в ее талии пребывала жизненная сила дерева. Я обожал ее спину. Она была крепкой и состояла из прекрасных мышц, которые я когда-то ощущал в лапах Хер-Ра, а ее руки походили на бедра молодых девушек и вели меня к ее рту, исполненному меда. Бедра Медового-Шарика, когда я брал их в обе руки, наполнялись таким же удовлетворением, как талии двух молодых девушек, если бы я обнимал их одновременно.
Теперь с каждым разом я узнавал ее лучше и потому чувствовал себя все более несчастным по вечерам, когда приезжал Усермаатра. В одну из ночей, когда Он выбрал Медовый-Шарик вместе с другими маленькими царицами, звуки их наслаждения так взволновали меня, что я чуть не ворвался к ним. Такой конец был бы вполне мирным по сравнению с той жестокой пыткой, которую я вынес, прислушиваясь к доносившимся до меня звукам. Ибо вместе с муравьями я ползал по спекшейся пустыне своего сердца.
На следующий вечер Он снова был в Садах, но, зная голоса маленьких цариц, я понял, что на этот раз Он не выбрал ее. Не будучи уверен, быть ли довольным этим или презирать ее за недостаток чар, чтобы пленить Его во второй раз, я отбросил всякую осторожность, перелез через стену, лег к ней в постель и, когда она заговорила, познал ревность. Она сказала, что предыдущей ночью была свидетельницей всего, что Он делал, но не участвовала ни в чем сама. Когда Он спросил, отчего она стоит перед Ним с таким целомудренным видом, она ответила, что, готовясь к священному ритуалу, общалась со злыми духами и желала бы избежать опасности привлечь внимание этих невидимых людоедов-великанов, которые могут находиться поблизости к Его божественной плоти. Тогда Он спросил о цели ее обряда, и она ответила, что он предназначался для Жизни-Здоровья-Процветания Двух Земель. При этом Он хмыкнул и сказал: „Могла бы выбрать и более подходящий день", — но больше вопросов не задавал.
Такова была рассказанная ею история. Я не поверил ее словам. Страдая предыдущей ночью, я много раз слышал ее смех. Кроме того, Усермаатра не отличался терпением по отношению к тем, кто не мог доставить Ему удовольствия. Когда я собрался ей об этом сказать, она приложила пальцы к моим губам (хотя, уверяю вас, мы говорили так тихо, словно молчали) и прошептала: „Я сказала, что если не коснусь Его плоти той ночью, то смогу дважды наполниться от Него". Медовый-Шарик хихикнула в темноте. Хотя она уже не раз начертила над нами двойной круг Исиды, чтобы ни одна ускользнувшая мысль не смогла перейти в голову кого-то еще, все же она еще раз сделала это, дабы охранить нас от кары за то, что мы смеялись над Ним. „И что Он сказал?" — спросил я.
„О, — ответила она, — Он сказал, что окажет мне двойное внимание, когда взглянет на меня в следующий раз, — и с похабной ухмылкой она заговорила языком улиц, а губы ее касались моего уха. — Он сказал, что, будучи Повелителем Двух Земель и дважды Царем Египта, Он отымеет меня и спереди и сзади".
„А что ответила ты?" — прошептал я.
„Великие-Два-Дома, потребуются усилия всех маленьких цариц, чтобы отцеловать тебя дочиста. Он принялся смеяться, да так, что никак не мог остановиться. Все Его удовольствие было почти разрушено. Это единственный способ говорить с Ним".
„Ты сделаешь это?" — спросил я.
„Я сделаю все возможное, чтобы этого избежать", — ответила она, но с тем же непристойным весельем на губах. У меня возникло искушение ударить ее, но вместо этого я схватил ее ногу.
До этого, как бы мы не обнимали друг друга, она никогда не подпускала меня к своим ногам. Для такой крупной женщины они были крошечными — это я смог заметить, такие же крошечные, как ноги ее матери, которая считалась самой изящной среди богатых и благородных дам Саиса и была очень хрупкой женщиной. Медовый-Шарик сказала мне, что маленькие ножки — признак благородной крови, а когда я спросил, к чему такая изысканность, она посмотрела на меня с презрением. „Если наши волосы способны чувствовать шепот ветерка, наши мысли могут быть столь же изящными, как птички". „Да, — ответил я, — но, в соответствии с равновесием Маат, наши ступни должны быть огрубевшими, как земля". Она за смеялась: „Сказано крестьянином!" — и, снова рассмеявшись, разомкнула круг, образованный соединенными большим и указательным пальцами, с тем чтобы я смог войти в ее мысли. Тогда я увидел себя, болтающимся, как кукла, на конце меча Усермаатра. Я так разозлился, что готов был ударить ее, однако я этого не сделал. Иначе она никогда больше не позволила бы мне войти в свои мысли. „Милый Казама, — сказала она, — земля удерживает в себе самые глубокие мысли. Через наши пальцы, если они достаточно совершенны, входят крики из Страны Мертвых".
Все было просто. Вполне понятная причина для того, чтобы иметь маленькие ноги. И я бы никогда не коснулся их, если бы она, снова смеясь, не стала издеваться надо мной. И если бы не эта кукла, что стонала и хныкала и дергалась на крючке Усермаатра, я увидел Его в радости ее рта и схватил ее за ногу.
По тому, как она старалась вырваться, я сразу понял, что совершил что-то ужасное. Но я был слишком поглощен борьбой, чтобы понять причину этой молчаливой ярости (ибо мы сражались так бесшумно, что ни один слуга не проснулся бы), — именно на той ноге, которую я схватил, отсутствовал палец. Затем, поскольку я держал ее обеими руками, а она била меня другой ногой по запястью и голове, все, что я мог сделать, — это рассмотреть то несчастное место, где когда-то был маленький пальчик, и сейчас оно так же сияло под кончиками моих пальцев, как культя, оставшаяся от запястья на месте отрубленной руки грабителя. Однако как только я на самом деле прикоснулся к этому месту, то тут же понял, что совершаемое мной насилие — единственная возможность обольстить ее, и другой у меня никогда не будет. Ощущая себя сильным, как дерево, я просто позволил ей наносить удары по моему черепу, а сам стал осыпать поцелуями то маленькое сияющее место. Но от ударов ее ноги моя голова звенела так сильно, что я увидел, как мимо меня в изысканной лодке проследовала вся ее семья — золотое украшение на широких водах Дельты. И вот ее ярость иссякла, и Медовый-Шарик разразилась слезами. Ее всхлипывания стали самыми громкими звуками, что раздавались в ночи во всех Садах, и, подобно журчанию бегущей воды, принесли утешение их тяжкой тишине, ибо разве был в тех Садах хоть один дом маленькой царицы, где бы не плакали? Усермаатра никогда бы не обратил внимание на такие звуки. Тело Медового-Шарика вновь стало мягким, и я лежал, держа ее ногу, как добычу, и впитывал всю печаль, исходившую от нее, даже запах маленьких каверн между пальцами ее ноги был исполнен грусти, и я узнал, какое несчастье носила она в своей душе, и наконец встал, и поцеловал ее в губы, ощутив все ту же грусть, ах, в моей груди появилась такая жалость, какой я никогда не знал.
С того часа я стал видеть в ней сестру. У нас в деревне говорили: „Ты можешь проспать в постели женщины сто лет, но никогда не познаешь ее сердца, пока она не станет дорога тебе как сестра". Мне это высказывание никогда не нравилось, я не находил удовольствия в чувствах, навечно определявших ход дел, однако теперь, мне казалось, я понял, отчего Медовый-Шарик так растолстела. Нужно было лишь дотронуться до маленького обрубка ее пальчика, как это сделал один я, чтобы ощутить пребывающую в ней утрату: эта шишечка, оставшаяся от ее пальчика, была подобна скале в море молчания, и я мог чувствовать, как ее мысли бьются об эту скалу. И тогда я понял, что в ее мыслях лишь малая толика любви к Усермаатра смешивалась с ненавистью к нему, ненавистью, превосходившей мою. Она плакала, а я обнимал ее, и ее сердце говорило со мной, и мы принадлежали к одной семье: во всех Садах Уединенных не нашлось бы других мужчины и женщины, сжигаемых подобной жаждой мести. Только вдвоем мы смогли признаться в одной такой мысли, и мы высказали ее своим дыханием, не издав ни одного звука. Даже издалека Его чуткие уши могли уловить мысль, как сеть ловит птицу, и никто никогда не знал, когда Его нос может повернуться к врагу настолько легкомысленному, чтобы произносить проклятия вслух. Теперь, умудренный своими четырьмя жизнями, я могу лишь поражаться отваге, с которой мы поделились этими мыслями об отмщении, ведь если бы не охранительные круги, что она начертила над нашими головами, даже птицы побоялись бы шевельнуться».