– А сейчас, поскольку я отношусь к мистеру Роджеку совершенно по-особому, – сказала Шерри, пробежав четырьмя надушенным пальчиками по моей шее, – мы с ним отойдем в сторонку и выпьем по стаканчику.
– Тебе через пятнадцать минут на сцену, – сказал бармен.
– Я этого не слышала.
Она улыбнулась серебристой улыбкой – так, словно опасения мужчин заслуживали не большего внимания, чем бульканье бегемотов.
Мы уселись за маленький столик с лампой, стилизованной под канделябр, футах в десяти от пустой эстрады с ее осиротевшим пианино и немым микрофоном. Сидя рядом с ней, я ощущал как бы ее двойное присутствие: во-первых, со мной была молодая пепельная блондинка с лавандовыми тенями и любопытными призраками, с некоей тайной музыкой, женщина с телом, которое никому не будет дано созерцать при свете дня, и во-вторых, молодая особа, здоровая, как деревенская девка, и словно бы рожденная для того, чтобы ее фотографировали в купальном костюме, грубоватая, практичная, чистая, из тех, что занимаются сексом как спортом.
– Вы все еще сердитесь? – спросила она.
– Да.
– Вам не стоило так заводиться. Они просто подшучивали над вами.
– Так же, как и вы. Если бы я отошел, вы бы остались с Ромео.
– Не исключено.
– И не почувствовали бы никакой разницы.
– Как вы жестоки, – произнесла она голосом маленькой девочки из южных штатов.
– Жестокость рождает ответную жестокость.
Не помню уж точно, что я говорил, но беседа доставляла ей бесконечное удовольствие. Мы словно бы стали парой подростков. Она брала меня пальцами за подбородок, ее зеленые глаза искрились в свете канделябра, расцветая то карим, то золотым и желтым цветом. В этом освещении в ней проступило что-то кошачье – кошачьи глаза, ноздри, опытный кошачий ротик.
– Мистер Роджек, а вы умеете рассказывать анекдоты?
– Умею.
– Расскажите какой-нибудь.
– Попозже.
– Когда же?
– Когда мы соберемся отсюда уйти.
– Как вы неделикатны! На самом деле…
– Что именно?
– А, не бери в голову, – сказала она с южной кашей во рту, и мы, ликуя, уставились друг на дружку, как два ювелира, отыскавшие наконец-то подходящие камешки. Затем мы наклонились друг к другу и поцеловались. Из-за алкоголя у меня в крови я едва не вырубился. Ибо из ее рта веяло сквознячком чего-то сладкого и сильного, и все намекало на то, что она хорошо осведомлена о многом: о маленьких южных городках и о задних сиденьях автомашин, о роскошных апартаментах в отелях и о хорошем джазе на протяжении многих лет, о простой и честной мышце ее сердца и о вкусе хорошего вина, о музыкальных автоматах и карточных столах, об упрямой воле и некоторых уступках, об инертных и активных газах, о чем-то таком же угрюмом и мощном, как ее друзья, о запахе бурбона, сулившем такое кроваво-красное обещание, что я закрыл глаза и погрузился в транс на одно-два мгновения, она была мне не по зубам – вот именно, все выглядело так, словно я боксирую с человеком крупнее и тяжелее меня и уже пропустил удар правой, не голым кулаком, но рукой в боксерской перчатке, и вырубился на секунду, и употребил еще долгую секунду на то, чтобы прийти в себя, потому что главное наказание ожидало меня впереди. Это был не самый прекрасный поцелуй, какой мне довелось когда-нибудь изведать, но наверняка самый мощный, в нем было что-то от железных моторов тех сердец, что бились в груди мужчин, которых ей случалось целовать раньше.
– Как ты сладко целуешься, – сказала она.
Да, мы вполне могли сойти за двух подростков. Я не чувствовал особенной смеси обещания и почтения, а только некоторое благоволение (как будто меня, ослепленного, вели по лестнице, и я мог в любой момент с нее свалиться, но как условие игры внизу были подостланы перины), предчувствие, что у жизни есть что предложить мне, – то, что она предлагает лишь весьма немногим, – блаженство оттого, что рядом со мной находилось тело, исполненное ощущением почти той же сладости, какую испытывал я сам, сладость ни с чем не сравнимую. Мне было страшно даже пошевелиться.
– Хулиган, – сказала она. – Ты подошел так, словно у тебя в каждом кармане по кастету.
– Я боялся.
– Чего?
– Бармалея.
– Ты сам Бармалей. Ты разбойник. Я не познакомила тебя с ними, потому что я с тобой больше не играла. Чудовище, вот ты кто.
– Это точно.
– Какой кошмар!
К ней подошел бармен:
– Тебе пора на сцену.
– Сегодня я больше петь не буду.
– Я позвоню Тони, – сказал бармен.
У нее на лице появилось такое выражение, словно она была солдатом на марше, подобравшим с земли спелое яблоко и остановившимся, чтобы съесть его. И через минуту опять в поход.
– Позвони Тони и принеси нам два двойных, – сказала она.
– Мне неохота звонить ему.
– Фрэнк, я буду рада, если ты позвонишь Тони. Меня это не волнует. В самом деле, не волнует. Но не заставляй меня переживать из-за того, что я испортила тебе настроение.
Фрэнк молча посмотрел на нее.
– И к тому же, мистеру Роджеку не нравится, как я пою. Его от этого блевать тянет.
Мы все рассмеялись.
– Ему нравится, – сказал бармен. – Он делал мне страшные глаза всякий раз, когда я звенел бокалами.
– Мистер Роджек не виноват, что у него дурной глаз. Это от него не зависит. Вот так! – сказала Шерри. И стакан, из которого она прихлебывала, полетел наземь.
– Ты действительно не собираешься больше сегодня петь? – спросил Фрэнк, глядя на осколки на полу. Она покачала головой, и он отошел в сторону.
– От всей души благодарю, – сказал он, уходя.
– Ладно, – сказала Шерри, – так вот и поганят превосходное настроение.
Она зажгла спичку и тут же задула ее. Затем заглянула в пепельницу, загадывая:
– Предстоит скверный поворот событий.
– Думаешь, я сошел с ума?
– Вот уж ни капельки. – Она беззаботно рассмеялась. – Просто на тебя порчу навели.
Мы снова поцеловались. Это не слишком отличалось от нашего первого поцелуя. Нам и впрямь предстояло нечто необычайное.
– Думаю, я все-таки сошел с ума. Моя жена мертва. Я вытянул пустышку.
– У тебя позади что-то скверное, и ты не хочешь оборачиваться?
– Именно так.
– Я чувствовала себя так целую неделю.
Аккомпаниатор-негр подошел к пианино. Проходя мимо Шерри, он пожал плечами. Он заиграл какую-то веселенькую мелодию, потом попробовал две-три другие, точно такие же, и наконец выбрал что-то быстрое и сердитое.