Правда подобна приговору.
Чем я заслужил ее?
Стивен Сейлор
Бреслау,
[1]
среда, 2 октября 1919 года, без четверти девять утра
Генрих Мюльхаус, комиссар по уголовным делам, медленно взбирался на третий этаж полицайпрезидиума, улица Шубрюкке, 49. Поставив ногу на ступеньку, он опирался на нее всей тяжестью, как бы проверяя, не растрескается ли песчаник восемнадцатого века под каблуком его блестящего ботинка. Рассыпься старый камень, Мюльхаус растер бы кусочки в прах, спустился вниз, обратил внимание привратника на беспорядок – и выиграл бы несколько лишних минут. И тогда не так скоро появился бы он в своем кабинете, не так сразу узрел кислую физиономию секретаря фон Галласена, исписанный важными пометками календарь с фотографией недавно построенного здания Высшего технического училища, снимок в рамке сына Якуба на первом причастии. А самое главное, Мюльхаус оттянул бы встречу с неприятным и даже тягостным для него человеком – патологоанатомом доктором Зигфридом Лазариусом, о появлении которого ему только что сообщил дежурный. Именно это известие испортило комиссару настроение. Он недолюбливал Лазариуса, предпочитавшего компанию покойников всем прочим. Мертвецам Лазариус, судя по всему, тоже был симпатичен, хотя они и не смеялись его шуткам, смирно полеживая в бетонных ваннах Института судебной медицины или купаясь под струей ледяной воды из пульсирующего резинового шланга. Любое посещение Лазариуса в лучшем случае становилось предвестником трудных вопросов, в худшем – серьезных неприятностей. Ничто не могло заставить Харона покинуть свои владения – только какой-нибудь особо занятный труп или реальная опасность. Комиссару хотелось верить в первое.
Мюльхаус огляделся – ни одного предлога для откладывания встречи с угрюмым медиком найти не удавалось. Комиссар поставил ногу на следующую ступеньку. Лакированная кожа ботинка, слегка скрипнув, отразила металлические листья, гирляндой вившиеся по основанию перил. Со двора доносились стук и громкие ругательства. И тут на глаза Мюльхаусу попался горшок с цветком. Растение пребывало в плачевном состоянии – что немедленно подмечала любая женщина, вступившая в мужской мир полицайпрезидиума. Даже комиссар, не будучи дамой, подивился чахлости побегов, изнывающих от жажды. Повернувшись, Мюльхаус с рассерженным видом направился вниз, в сторону дежурки. Однако дойти до нее не успел. – Герр комиссар! – раздался сверху зычный голос Лазариуса. Доктор с обнаженной головой величественно спускался по лестнице, обмахиваясь шляпой и сверкая редкими влажными прядями волос. – Жду вас не дождусь.
Мюльхаус достал серебряную луковицу из жилетного кармана.
– Всего лишь без пяти девять. Вы что, доктор, несколько секунд подождать не можете? У вас такое срочное дело, что мы будем обсуждать его прямо на лестнице?
– Обсуждать мы ничего не будем.
Лазариус расстегнул кожаную папку и протянул Мюльхаусу два листка бумаги с заголовками «Протокол вскрытия трупа». Во дворе привратник и ломовик с грохотом разгружали канистры с керосином. Одежда на усатом извозчике, который передавал канистры привратнику, была до того в обтяжку, что, казалось, пуговицы жилетки вот-вот с треском разлетятся по двору, словно пули.
– И говорить вообще не будем. Ни слова. Никому.
– Особенно Моку, – добавил Мюльхаус, бегло прочитав протоколы. – Господин Лазариус, у ваших холодных пациентов фамилий, что ли, нет? Почему эти двое безымянные? Как я понимаю, фамилии вам неизвестны. В таком случае их необходимо придумать. Даже у скотины, пребывающей среди людей, есть клички.
– Для меня, герр комиссар, – пробурчал медик, – не существует разницы между скотом и людьми, разве что в размерах сердца или печени. А в вашей профессии иначе?
– Назовем их… – Полицейский обошел вопрос молчанием и еще раз взглянул на крытую повозку с керосином. На повозке виднелась надпись: «Осветительные товары Саломона Бэйера». – Назовем их Альфред Саломон и Катарина Бэйер.
– Во имя Отца, Сына и Святого Духа нарекаю тебя… – изрек Лазариус, положил папку на перила, вписал фамилии в соответствующие рубрики и перекрестил листки.
– Никому… особенно Моку, – в задумчивости повторил Мюльхаус, пожимая медику руку. – В моей профессии также не существует различия между людьми и животными. Только без фамилий трудно вести учет.
Бреслау, среда, 2 октября 1919 года, девять утра
Ассистент уголовной полиции Эберхард Мок нетвердой походкой вышел из табачной лавки Афферта, расположенной в темной подворотне на северной стороне площади Нового рынка. Неяркое октябрьское солнце ослепило его. Мутные глаза под опухшими веками отозвались невыносимой резью. Покачнувшись, Мок оперся о ручку входной двери Ринг-театра и нацепил на нос очки с ярко-желтыми стеклами. Все вокруг заполнилось светлым мерцанием – спасибо цейсовской оптике. Только промежуток между стеклами очков и белками глаз, покрытых красными прожилками, немедленно заволокло дымом от сигареты. У Мока даже дыхание перехватило. Он невольно прикрыл глаза пальцами и зашипел от боли – веки превратились в клубки нервных окончаний, под влажной кожей перекатывались твердые комочки. Придерживаясь за стену, он почти вслепую зашагал дальше и свернул на Шмедебрюкке. Рука Мока скользила по застекленным витринам магазина мужской одежды Проскауэра, блеск золотых часов в окне лавки Кюнеля иголками колол ему глаза, всем телом прочувствовал он неровности стен здания, занимаемого «Немецким акционерным обществом по торговле морской рыбой». Наконец, перейдя через Надлерштрассе, Мок ткнулся в застекленные двери кафе Хайманна и ввалился в помещение, в это время дня еще пустое и тихое.
В большом зале крутился паренек в белом накрахмаленном фартуке. Выстраивая пирамиды из столов и стульев, он ловко орудовал влажной тряпкой, собирая пыль и табачный пепел со столов и скатертей. Споткнувшись, Мок полетел прямо на шаткую мебельную башню. Уборщик в испуге взмахнул тряпкой и проехал ею по лицу раннего гостя. Очки с ярко-желтыми стеклами закачались на цепочке, Мок окончательно потерял равновесие, а столы и стулья – точки опоры. Уборщик с ужасом глядел, как хорошо сложенный брюнет валится на торчащие ножки и изогнутые спинки стульев, как они ломаются с жалобным треском и как накрахмаленные салфетки съезжают со столов на упавшего. Пыль заплясала в лучах утреннего октябрьского солнца. Прямо на голову Моку опрокинулась солонка, и соль с легким шелестом заскользила по его щекам. Эберхард инстинктивно закрыл глаза и почувствовал нарастающее жжение. Боль не позволит уснуть, обрадовался Мок, боль подействует лучше, чем шесть чашек крепчайшего кофе, которые он уже успел выпить с шести утра.
В крови у него – вопреки догадке уборщика – не было и капли алкоголя.
Мок не спал четверо суток.
Мок делал все, только бы не заснуть.