Кристин повела Харди на вечернюю прогулку. Филиппу не хотелось выходить из дома. Он сказал матери, что ждет звонка из главного офиса от арт-директора. Кристин верила всему, что он говорил, даже тому, что у такой фирмы, как «Розберри Лон», есть арт-директор, что этот мифический персонаж может работать в пятницу допоздна и ему необходимо советоваться с такими простыми сотрудниками, как Филипп. Пока мать гуляла с собакой, Филипп испытал худшее из того, что может испытать человек: провел часы у телефона в ожидании, пока позвонитона— та, в которую ты безумно влюблен. Он снял наконец трубку — и услышал голос сестры.
Фи хотела спросить, сделает ли ей Кристин прическу в воскресенье вечером. Фи любила подкрасить отдельные пряди в пепельный цвет. Филипп обычно не знал расписания матери, но случайно услышал, как она говорит по телефону подруге, что к шести вечера в воскресенье поедет делать химию женщине, у которой артрит и потому она не выходит из дома. Фи сказала «хорошо», сказала, что перезвонит попозже, когда Кристин вернется. А Филипп знал, что, если Сента не позвонит к тому времени, он по-прежнему при каждом звонке будет надеяться, что это она. Он не сможет удержаться, он бросится к телефону и схватит трубку.
Так все и случилось. Сента не позвонила, но позвонила Фи, и Филипп снова почувствовал ту же надежду и ее крушение. Сента все не звонила, и в полночь он наконец лег спать.
В субботу утром Филипп поехал на Тарзус-стрит. Старик в женском плаще раздобыл где-то деревянную тележку или тачку, в которой были все его пожитки, разложенные по пластиковым пакетам. Он лежали, как подушки кричащих цветов: красные — из «Теско», зеленые — из «Маркс-энд-Спенсер», желтые — из «Селфриджез» и бело-голубые — из «Бутс-энд-Кемист». Старик полулежал на самом верху этой горы, как какой-нибудь император в колеснице, и ел бутерброд (что-то ужасно жирное на белом хлебе), на котором его пальцы оставляли черные следы.
Он помахал бутербродом Филиппу. Бродяга никогда не выглядел так бодро. Он усмехнулся во весь рот, так что стали видны зеленоватые нездоровые зубы.
— Посмотрите, что я достал! Это все ваш щедрый подарок, начальник, — старик пнул ногой деревянный бок тележки. — У меня теперь свой транспорт. Бегает как лошадка.
После этого Филипп не мог не дать бродяге фунтовую монету. Возможно, он получит что-то взамен.
— Как вас зовут?
Ответ был уклончивым:
— Все зовут меня Джоли.
— Вы всегда здесь?
— Здесь и на Сизарии, — он произнес так: «Си-са-рии», — и там до Илберт-стрит.
— Вы когда-нибудь видели, чтобы из того дома выходила девушка?
— Девчушка с седыми волосами?
Филиппу показалось странным такое описание, но он кивнул.
Старик прекратил жевать.
— Вы ведь не легавый?
— Я? Конечно, нет.
— Вот что я тебе скажу, начальник. Она сейчас дома. Она пришла десять минут назад.
Ничуть не стыдясь, старик протянул руку. Филипп не знал, верить бродяге или нет, но дал ему еще фунт. Проблеск надежды — вдруг дверь опять открыта — вскоре угас, но когда Филипп нагнулся, чтобы посмотреть в окно подвала, то заметил, что ставни слегка приоткрыты. Можно перелезть через невысокую штукатуренную стену, служившую лестнице балюстрадой, присесть на корточки и заглянуть в ее комнату. От предвкушения вида ее комнаты после двух недель воздержания — за исключением снов, тех снов — сердце Филиппа стало биться быстрее, он почувствовал, как кровь стучит в венах. Комната была пуста. На плетеном стуле висело серебряное платье Сенты и пара сиреневых колготок, поношенных, ненужных, нестираных — это было видно по тому, что они до сих пор хранили контуры ее ног и стоп. На постели по-прежнему были фиолетовые простыни и наволочки.
Филипп не стал стучать в дверь. Старик следил за ним, ухмылялся, хотя и не злорадствовал. Филипп попрощался: сказал «до встречи», несмотря на то, что не был уверен, увидится ли с ним снова. Он ехал домой, говорил себе, что не нужно возвращаться, что он справится, что нужно думать о жизни без нее, не сдаваться. Но в свою комнату он поднялся, еле волоча ноги, и, прислонив стул к двери, вынул из платяного шкафа Флору. Ее лицо, завитые волосы, отстраненная улыбка и гипнотизирующие глаза больше не напоминали ему Сенту. Он почувствовал что-то новое и чуждое. Ему хотелось сломать статую, ударить ее молотком, разбить вдребезги — и растоптать осколки, измельчить их в пыль. Для человека, который ненавидит насилие в любых проявлениях, это было постыдное желание. Филипп просто спрятал Флору обратно в шкаф. Потом, лежа на постели лицом вниз, он почувствовал, как его охватывают мучительные рыдания без слез. Он плакал — а глаза оставались сухими — в подушку, зарывшись в нее на случай, если мать войдет в комнату.
Только во второй половине дня в воскресенье Филипп распрощался с надеждами. Приехала Фи: она договорилась с Кристин, что та после обеда сделает ей прическу. И Черил была дома — Филипп видел ее впервые после возвращения из Корнуолла. Но сестра не задержалась надолго. Съев или, скорее, поклевав обед, приготовленный матерью (лучше, чем обычно: фаршированная жареная курица, картофельное пюре из порошка и действительно свежие бобы), она встала из-за стола и минут через пять ушла из дома. В те несколько минут, что они были одни, Черил попросила Филиппа одолжить ей пять фунтов. Пришлось отказать: у него не было пяти фунтов. Еще Филипп сказал, может и напрасно, что Черил не стоит рассчитывать на деньги и в воскресенье. Он сел за стол, где напротив него стояло стеклянное блюдце с двумя дольками консервированных персиков, и подумал: я больше никогда не увижу Сенту, все… все кончено, конец, всему конец. Больше всего пугало то, что он не мог себе представить, как переживет еще одну неделю. Наступит ли следующее воскресенье, будет ли он жив, выдержит ли? Переживет ли пытку еще одной такой неделей?
Когда вся посуда была уже перемыта, Кристин и Фи заняли кухню. Кристин никогда не брала с дочерей денег за прическу, но позволяла заплатить за использованные средства. Теперь они с Фи спорили, сколько Фи должна заплатить.
— Да, но, дорогая, ты нам купила эту прекрасную ветчину, и клубнику, и сливки, а я вернула тебе деньги только за хлеб, — говорила Кристин.
— Мам, клубника — это подарок, это для меня удовольствие, ты же знаешь.
— А делать тебе мелирование, дорогая, — это удовольствие для меня.
— Давай тогда так: назови мне цену краски, я еще хочу кондиционер, его тоже можешь посчитать, и еще мусс, которым ты пользуешься, и вычти, сколько хочешь, за ветчину, она стоит фунт двадцать два, а я заплачу тебе, что останется.
Филипп сидел в гостиной, держа Харди на коленях и уставившись в «Санди Экспресс». Он не читал, а просто делал вид, что читает. Кристин вошла в комнату с банкой из-под чая, где она держала мелкие деньги.
— Знаешь, я готова поклясться, что здесь было не меньше семи с половиной фунтов до того, как я уехала, а сейчас только тридцать пенсов.