Яцеку к тому времени исполнилось двенадцать лет, и он уже многое понимал. Он знал, что он – поляк, и тем самым имеет преимущество перед Анетой и ее сыном, знал, что проживание с ними подвергает его опасности, – это ему внушила мать, когда еще была жива. Но в то же время он понимал, что, не будь Анеты, он не выживет. Она кормила его из своего скудного пайка, в ущерб себе и Леве. Лева тоже уже многое понимал. Самое страшное, что он успел понять, это то, что он – еврей, и что евреем быть плохо. Они с матерью шли с рынка по Армянской улице, когда услышали чей-то голос: «Облава!» Мать прижала его к себе, затем потащила в сторону лавки. «Прячься!» – указала она ему на какую-то бочку. Сама тоже кинулась в укрытие. Сквозь щель в бочке Лева видел, как избивали черноволосых людей, слышал их истошные крики и возгласы в толпе: «Бей жидов!» Потом, когда все стихло и они с матерью пробирались домой, Лева шагал по улице, стараясь не наступить на бордовые лужицы крови. Он смотрел себе под ноги, и ему было страшно от вида кровавого месива, но, когда поднял глаза, его передернуло – в стороне лежали тела тех самых черноволосых людей.
Лева был светлоглазым, с крупными чертами лица и совсем не походил на еврея. Он уродился в свою польскую бабушку, так что вполне мог сойти за поляка, назвавшись каким-нибудь польским именем. Но люди… Люди знали, что он – сын Анеты, и могли его выдать. За ложь немцы убивали сразу, и часто – нескольких человек, оказавшихся рядом. Дети прозвали его Гамильтоном, и Анета решила этим воспользоваться. Прозвище – это все равно что второе имя, а немцы сочтут за фамилию, совсем даже не еврейскую, и, даст бог, может, оставят его в живых. Она внушала Леве, что он никакой не еврей. Он должен был представляться Гамильтоном, и никак иначе. И чтобы он сам при этом поверил в свое английское происхождение, чтобы не боялся и не жил с клеймом, чтобы у него появился шанс выжить.
– Ты – Гамильтон! Слышишь! Твой отец, Моисей, вовсе тебе не отец, – отчаянно врала Анета и сама начинала себе верить. Пусть это свинство по отношению к покойному мужу, пусть для ребенка это шок и чудовищная ложь, но эта ложь – во спасение. – И ты, Яцек, запомни! У Левы был не настоящий папа.
– Байстрюк, – прокомментировал Яцек и получил затрещину.
– Прости, пожалуйста, прости, – принялась извиняться Анета. Она прижала мальчика к себе. – Не знаю, как это получилось. Ты мне как родной!
Яцек не обиделся – он схлопотал за дело, мать его еще и не так дубасила. Анета и так с ним слишком церемонится, больше, чем с Левой.
Поздней осенью вышел приказ, согласно которому все евреи должны были переселиться в гетто. Гетто представляло собою несколько неотапливаемых бараков, огороженных деревянным забором, рядом с ними дежурили постовые. В маленьких комнатушках теснились по десять человек, спали на полу, жили без уборных и умывальников. Страшная антисанитария, болезни, издевательства – в такой чудовищной обстановке люди долго не протягивали. Гетто располагалось в северной части города, за железнодорожным мостом, прозванным в народе «мостом смерти». Под ним стояли солдаты и всматривались в людской поток, направлявшийся с нищенским скарбом к своему новому месту жительства – в гетто. Они отсеивали женщин, детей, стариков, больных и отводили в сторону. Несчастным велели оставить за ненадобностью свои вещи и раздеться до белья, чтобы затруднить попытку к бегству. Их, как бревна, забрасывали в кузов машины и увозили в Белжец. Там сначала они рыли ямы, а затем становились на их края – под веер пуль.
Анета тоже должна была переселиться в гетто, но оттягивала это событие до последнего. Она понимала, что если и преодолеет «мост смерти», то в гетто она долго не проживет, а оставленные дети без нее погибнут. Немцы дали временное послабление, в результате которого отсрочили полное переселение евреев в гетто. Люди вздохнули свободнее, углядев в «великодушном» жесте оккупантов призрачную надежду на спасение.
Анета, как и все евреи, носила на одежде нашивку со звездой Давида. Она старалась ходить по улицам осторожно, с фабрики сразу шла домой. Несмотря на постоянные облавы и погромы, еврейское население было настроено оптимистично. Люди верили, что каждый погром – последний, потому что им казалось – уже все, что могло случиться ужасного, случилось, дальше хуже не будет, ибо дальше просто некуда. В качестве контрибуции приносили оставшиеся ценности, в надежде на снисхождение. Анета отдала все украшения, которые у нее были, оставила лишь брошь с тюльпанами – на черный день, чтобы обменять ее на продукты, когда станет совсем плохо. Она спрятала ее в доме под половицей и сказала об этом сыну. Анета смотрела на жизнь трезво. Если в Европе немцы иногда оставляли евреев в живых, то на территории СССР они намеревались уничтожить их полностью, так как считали их опасными вдвойне – из-за зараженности большевизмом. Освобождения ждать не приходилось, линия фронта отодвинулась далеко на восток. Она не сомневалась, что во Львове ей выжить удастся едва ли. Даже на оккупированных территориях сельским жителям было немного легче. Там хотя бы имелись какие-никакие продукты.
Анета работала по двенадцать часов в день на швейной фабрике. Ей еще крупно повезло – другие перетаскивали кирпичи и батареи, или, что и того хуже, стоя по пояс в воде, рыли землю. Она такого не выдержала бы. Когда-то пухлые щеки Анеты опали, обозначились резкие скулы, руки огрубели, и, глядя на них, можно было смело сказать, что ей не меньше пятидесяти лет. Трудно стало узнать в Анете прежнюю изнеженную пани, которая никогда раньше толком не работала. Но в душе ее оказался стальной стержень, не позволявший женщине сломаться. Если бы не дети, Анета давно бы сдалась.
Весной гитлеровцы устроили очередной тотальный переучет рабочей силы. Оставляли в живых только трудоспособных. Анета получила новую повязку с порядковым номером и заглавной буквой «А». Судя по номеру, население во Львове сильно сократилось. Повязка как-то спасала от облав, но ничего не гарантировала. Фашисты могли в любой момент схватить человека прямо на улице и отправить его в тюрьму или внезапно явиться в дом.
– Может так случиться, что однажды я не вернусь с работы. В городе без меня вы пропадете. Уходить вам придется, только днем через заградительный патруль не просочиться – пристрелят. Да и ночью тоже, – сказала она и беззвучно заплакала.
– Мама, мамочка, не плачь! Ты вернешься, ты всегда будешь возвращаться. Скажи, что ты вернешься?
– Яцек, – наконец, произнесла она, подняв голову. – Тебе уже скоро тринадцать. Ты совсем взрослый. Взрослый и умный мальчик! Ты сумеешь выбраться из города и поможешь Леве.
– Но, мам! Я тоже взрослый, – возразил Лева.
– И ты взрослый, но Яцек старше, поэтому ты должен его слушаться. В деревню бегите, там, даст бог, добрые люди помогут.
После этого разговора дети провожали Анету на работу так, словно каждый день видели ее в последний раз. Это продолжалось до августа. Десятого числа началась масштабная акция. Едва рассвело, как фашисты принялись прочесывать еврейские кварталы, ходили по квартирам, забирали людей.
Услышав приближавшийся топот множества ног, Анета проснулась, мгновенно встала, подняла детей и бросилась в подвал. Замерев, они сидели под лестницей – Анета, прикрытая картоном с краю, дети в углу. Немцы работали добросовестно. Обойдя дом, они спустились в подвал. Пыльные солдатские сапоги стояли совсем близко от их укрытия. Потоптавшись туда-сюда, они двинулись к выходу. «Езус-Марья!» – мысленно обратилась Анета к Богу и Богоматери, но они ее не услышали. Немец вернулся и выпустил по картонной заслонке контрольную очередь из автомата.