Пленников выстроили перед воеводой, и Пелко принялся
разглядывать Ждана Твердятича с тем жадным вниманием, с каким приносимый в жертву
разглядывает жертвенный нож. А и то, чем не Перун! Такой как размахнется – у
любого змеища все головы прочь… Вот только усы не золотые, а седые почти
совсем. Сам рубить примется или кликнет кого?
Пелко больно прикусил губу, мотнул головой: боярина, девка
сопливая, попомни! Умирал, и то о себе не плакался, а уж ты-то заранее горазд…
Воевода оглядел взятых в бою и заложил пальцы за пояс.
– Слыхали, люди Вадимовы? Рюрик-князь миловать вас
велел, по домам сказал отпустить. Да чтобы мне воды в реке впредь не мутили!
Кто-то из молодых пленников ответил со спокойной дерзостью:
– А что её, реку, мутить, и так – Мутная. Воевода
нахмурился было, но потом упер кулаки в бока и захохотал от души.
Тут площадь-торг перед крепостью стала быстро пустеть:
родичи потащили вызволенных по домам – отмывать, перевязывать раны, отпаивать
парным молочком… Пока не передумал воевода-то да не приказал в поруб засадить
до возвращения князя! Разобрали всех, даже раненого датчанина увели с собой
какие-то люди, похожие на него и одеждами, и речью. Трое или четверо звали с
собой Пелко, но он не пошёл, начиная прикидывать про себя, где тут между
дворами ближе до леса: лес корелу – дом теплый и друг верный, он утешит, он
накормит, он вылечит! Даст отсидеться, пока выпадет случай наказ боярина по
чести исполнить, а там и в сельцо родное, к матери, за руку отведет…
Но только шагнул – чавкнула под копытом раскисшая глинистая
земля и конский бок мокрой белой шерсти заслонил лесные вершины:
– Эй, корел!
Пелко посмотрел на Ратшу-оборотня и ничего не ответил – да
что тут отвечать! Лишь помимо воли начал убирать голову в плечи, а рука сама
собой потянулась к ножу. Девчушка больше не сидела перед Ратшей на коне,
ссадил, наверное, пока разговаривал с воеводой: не девичья забота слушать
воинские разговоры… Она, поди, и убежала домой-то, что ей, славной, делать у
Ратши на седле?!..
Отколе ни возьмись, подошёл к ним русобородый корел-людик,
посмотрел на Пелко, пожалел.
– Слышишь, Ратша, – сказал он, впрочем, не слишком
уверенно, – Парнишка этот мне не чужой вроде…
Ратша только показал в усмешке белые зубы.
– А клятвой поклянешься?
Корел пробормотал что-то и отошёл.
– Он и мне не чужой, – сказал ему Ратша. –
Кровь пролил, послужит пускай! – И повернулся к Пелко: – Со мной пойдешь.
Коня моего чистить станешь.
Тут Пелко подумал о том, что сотворил бы боярин, случись
вдруг этому Ратше начать вот так над ним издеваться. Ведь напал бы на
ненавистного либо сам себе всадил в сердце верный нож, чтобы хоть он избавил от
срама!
– Не буду я коня тебе чистить! – заорал Пелко
Ратше в глаза. – Твой конь, сам за ним и выноси!.. А я тебе не холоп!
Он увидел только, как тот выпростал из стремени ногу в
мягком кожаном сапоге… Мог Пелко перехватить рысий прыжок, но против Ратши мало
толку было в охотничьей сноровке. Показалось, будто, разбежавшись на лыжах, со
всего лету грянулся в сухую лесину лицом! И кувырком полетел в жаркую темноту…
Ратша ещё пустил на него жеребца, чтобы раз и навсегда вышибить из дерзкого всё
непокорство. Но злой конь не пожелал топтать распластанного Пелко – фыркнул,
переступил бережно, не прикоснувшись копытом…
4
Двое молодых рабов тщательно отряхнули красноватые гранитные
жернова и поставили на гладкий стол белый берестяной короб.
– Принимай, хозяюшка ласковая, да смотри, пирожком
попотчевать не забудь…
Оба были крепкие, плечистые, и от трудной работы даже не
взмокли, только раскраснелись. Обоих хозяин-боярин когда-то купил здесь же, на
шумном ладожском торгу, пожалев заморенных тощих мальцов. Привел домой,
приодел, за стол посадил кашу есть подле себя… И вырастил румяных, смешливых
нравом парней – двору подпора, а понадобится, и защита. Особенно же нынче,
когда сам надежа-хозяин далеко и надолго отлучился из дому для ратного дела, да
и задержался что-то, запропал, будто перелетная птица, жестокой бурей унесённая
с верного пути..
Ждала мужа боярыня, ждала Всеславушка – дочка любимая. Ждали
– вот-вот вернется кормилец с остатками замиренного Вадимова войска, с полоном,
который – все это видели – князь Рюрик велел безо всякого выкупа отпускать по
домам… Лучше прежнего зажили бы!
Но всё медлил, всё не торопился в Ладогу боярин, и Всеслава
с матерью теряли сон и покой. Боялись отлучиться со двора, на всякий шорох
бросались к дверям – вот уже сходит с коня, сейчас стукнет в ворота…
Однако нынче в этом доме день был совсем особенный – нынче
здесь пекли коровай.
Так уж оно повелось с незапамятно старых времен, с тех ещё,
когда небо и солнце разговаривали на человеческом языке: при всяком большом
начинании класть требу Богам. Да и как не поклониться Перуну, животворящему
поле теплыми грозами, а с ним Яриле, дарующему всхожесть семенам и потомство
всем тварям живущим! Как не дать сыра и ухи Огню Сварожичу, хлеб пекущему, дом
согревающему, зверя лесного прочь отгоняющему!
Если же дело затевается непростое и желают люди вернее
привлечь к тому делу милость Богов, – выбирают бурушку в стаде и режут её
под святым деревом, а потом едят всем родом на жертвенном пиру. А череп с
рогами вешают на ограду святилища – в напоминание Даждьбогу с Макошью и ещё
затем, чтобы бежала этого места всякая скотья болезнь…
Доблестны и грозны небесные князья – словенские Боги. Но
тем-то славен справный князь, что никогда не станет до чёрного волоса обирать
живущего у него под рукой, не отнимет последнего припаса. Не враги ведь – своя
кровь, та самая, которую при злой нужде кликнет князь с собою в бранный поход,
та, что вместе с ним заслонит землю от врага!
Потому-то и не сердятся Боги, когда люди подносят им вместо
рогатой коровы рогатый хлеб-коровушку – коровай. А что! Какая жертва Богам
радостней, в какой крепче священная сила – это как ещё поглядеть. Скинь с лавки
одеяльце соболье – и ничего, спать можно, хотя пожестче покажется. А выдерни
бревно из стены – и весь дом на стороны раскатится! Без мяса поясок туже
затянешь и как-нибудь перебьешься, а без хлебушка, пожалуй, быстренько ноги-то
протянешь.
Боги – оком не скорбные, всё им ведомо, всё различают – от
сердца положено или от жира-достатка, грех загладить…
Так-то вот.
Нет большего дела, чем рождение человека, смерть или
свадьба…
Мягкое тесто нежилось на чистом столе, принимало в себя
молоко и муку, добрело, становилось совсем живым. Скоро его закутают и уберут в
тепло – подходить, распухать, изнемогать в ожидании печного жара.
Лепить коровай по обычаю помогали две женщины-соседки, у
которых ещё живы были старики родители, а первые дети удались мальчишками.
Такие помощницы – молодой на счастье. Трудилась у стола и сама Всеслава,
месила, прихлопывала, ловкими пальцами пускала по макушке коровая сплетённые
веточки и цветы. И улыбалась задумчивой улыбкой, ибо не идет на ум ничто худое
и скверное, когда живет под руками, обретает дыхание будущий хлеб…