Я даже не знаю о чём… О мраморных пятнах? О том, что та, что яростно материлась днём и чуть не побила акушерку, которая вколола ей фраксипарин из личных запасов заведующего, уже никогда ни слова не скажет? О том, что та, что не хотела подниматься, вдруг встала, напилась воды из-под крана, съела котлету соседки и умерла?
Мы слепцы — мы ищем причину смерти в тромбах, закупоривающих артерии. В протеолитическом
[16]
действии микроорганизмов… В бог и чёрт знает чём ещё… И это всё тоже верно. Ведь слон — он немного и хвост, и хобот… И бредём мы во тьме, ориентируясь на редкие вспышки. И философствуем зря. Много слов тратим там, где уместнее молчание. Работа такая. И смерть для тебя — просто часть работы. Ты сейчас закуришь, и тебя отпустит. Ты возьмёшь историю родов, внимательно просмотришь, напишешь посмертный эпикриз. И уже скоро принесётся начмед — и успокоит тебя, и наорёт на тебя, и снова успокоит. Это для тебя пока в новинку, а им… Не их вина. Они защищаются, защищают и защищаются вновь. Тут — только от системы, потому что маме этой девочки всё равно. И ребёнка она не заберёт. А ребёнок — родился. И родился здоровый, как ни странно. И ты даже узнаешь пару лет спустя, что его усыновили и он, скорее всего, счастлив и здоров. И наверняка кому-то там наверху или внизу надо было, чтобы выжил именно этот ребёнок. Иначе как объяснить, что она со всем этим, обнаруженным на вскрытии и посеве материалов аутопсии
[17]
, — выносила беременность. Выжила во время неё. И ещё три дня совершенно непонятно чем и зачем цеплялась за жизнь. Не она. Её тело. Разрушенное изнутри инфекциями и наркотиками. Кем он будет, этот ребёнок, мессией или петрушкой? Кто бы ещё рассказал, в чём разница…
У каждой касты наблюдателей свой, ограниченный круг наблюдения. А может, и не наблюдатели мы, а ассенизаторы… или просто «ключи подаём»… Не знаю. И знать, честно говоря, не хочу. Не желаю искать причины и уж тем более приглядываться сквозь годы к следствиям. Я знаю, что в 19.07 такого-то числа такого-то месяца такого-то года пение птиц ни на секунду не стало тише. И солнце не закатилось внезапно на востоке, и свет не померк в глазах ни у меня, ни у анестезиолога, ни у акушерок и анестезисток, и лишь только Леночка верещала истошным голосом, пока Серёжа не вколол ей чего следовало. Да и кричала-то она не от страха. Живые не боятся смерти. Живым не нравится её некрасота.
А ты завтра пойдёшь в морг и будешь равнодушно всматриваться в то, что покажет тебе патанатом. Будешь соглашаться или оспаривать. Завтра ты будешь заниматься ремеслом. Как и сегодня. Как и каждый день. И это правильно. Не надо нам знать больше того, чем положено. Ни вперёд, ни назад, ни вверх, ни вниз, ни под. А если и явится тебе эта девочка как-то ночью — так это всего лишь память и её фантазии.
Когда кто-то невидимый выводит на запотевшем зеркале таинственный иероглиф, чтобы связать детективную и эзотерическую часть сценария, — это не знак.
Когда вы что-то очень ждёте, а оно не приходит, или приходит не то, или приходит не туда, или наоборот — это не знак — это проекция произведения ваших страхов и ожидания на экран воспалённого воображения.
А вот когда ты с Серёжей после полуторасуточного марафона отправляешься в кафе выпить уже, наконец, водки, к нему вдруг прибивается большая лохматая псина, которую он забирает с собой… Так вот это и есть то самое… Неуловимое. Необъяснимое. Ускользающее. Не потому, что оно хочет ускользнуть. И не потому, что наши органы чувств несовершенны. А потому, что смотрим мы не туда. Вернее запоминаем не то.
Не надо помнить стоялые лужи тёмной крови. Не надо раздумывать о гениях и хулиганах. Нужно только видеть и слышать пение птиц, счастливые глаза пса и прекрасный яркий закат такого-то числа такого-то месяца такого-то года.
Не будет физиологических подробностей. Не будет извечных вопросов «Кто виноват?» и «Что делать?».
Я там была. Я видела эту смерть и этот закат, этого пса и этого ребёнка. Лишь об этом я и пишу.
Знать бы, у кого попросить прощения за всё это, но я не знаю. Я — ремесленник. Я — наблюдатель.
«Здравствуйте, доктор!»
Безмятежен сон дежуранта перед закрытием роддома «на помывку». Приёмное безмолвствует. Редкие недовыписанные родильницы не тревожат шарканьем пустынные коридоры…
Но тут романтический флёр грубо обрывает трезвонящий телефон. В приёмный покой главного корпуса меня срочно требует мой приятель, по совместительству — врач урологического отделения. Нервно так требует. Даже сам звонит, а не медсестра.
— Беги, — говорит, — срочно в цистоскопическую приёмного отделения! Ты мне очень нужна!
— Конечно, Олег, чтоб ты уже был здоров! Приду, только скажи, в чём дело, потому что если выпить со мной хочешь, то я всё ещё замужем, как ни странно! — А он охает, ахает и что-то невнятно стонет в трубку.
Вздохнув, натягиваю на пижаму халатик. Нет. Не сексуальный. Белый. И спускаюсь в подвал. Кто знаком с устройством многопрофильных больниц-монстров, знает, что самое интересное место в них — подземелье. Больничные подвалы куда как интереснее надоевшего всем метро. Вот о чём книги писать надо и где презентации проводить. В больничных подвалах-переходах!
Иду неспешно. Курю. Ни акушерку, ни инструмента какого узкоспециального с собою не прихватила. Потому что я хоть и злая, но добрая. Не люблю почём зря людей тревожить, хоть и по ранжиру.
Поднимаюсь в приём главного корпуса. Захожу в цистоскопическую. И вижу такую картину.
На кресле лежит молоденькая пухлая девчушка, из недр ея струится кровь в слишком больших для урологии количествах, но характерного для акушерства колеру.
Олег Иванович стоит на полусогнутых, и по очкам его изнутри струится пот. А снаружи — кровь девицы. В трясущихся руках — младенец орущий, одна штука, которого он поймал, а пуповину отрезать некому. Не положишь же его в почечный лоток, чтобы за ножницами потянуться.
На полу валяются без чувств две белые женщины. Одна — цистоскопическая медсестра Аня. Вторая — цивильно одетая незнакомка.
Чуть в стороне на фоне белой стены визуализируется абрис рубашки и брюк, которые говорят мне: «Здравствуйте, доктор!» И я понимаю, что это мужчина лет сорока с небольшим. Тоже белый. Только совсем. В смысле — абсолютно сливается со стеной.
— Где ты ходишь?!! — орёт Олег. — Я так уже пять минут стою, а они валяются, а этого заело — всё время говорит: «Здравствуйте, доктор!»
В общем, позвонила я акушерке, велела галопом нестись ко мне с набором инструментов для осмотра родовых путей и всяким прочим кетгутом-лидокаином.
Чтоб вы уже не беспокоились, сразу скажу, что жертв и разрушений не было и всё закончилось банально. То есть хорошо. Как выяснилось позже, начиналось всё тоже банально. А хорошо или плохо — не мне судить. У меня другая специализация. Сами соображайте.