Неизбежное утро наступило. На неизбежность. И неизбежность обречённо ойкнула. И даже айкнула.
Сначала мне было нестрашно. Потому что страшно мне уже было ночью. Одна-одинёшенька, ночью, под сенью громадного пустынного корпуса. Мой кабинет на первом этаже. Да, окна зарешечены. Да, я заперлась на ключ. Да, я посреди прекрасного-прекрасного одесского Фонтана… Жужжат какие-то ночные жучки. Летняя ночь спокойна и томна… Я уже даже дремлю… Задрёмываю…
Трах-бах-тарарах!!! Дум-дум-дум! Умц-умц-умц!
Что это?
Вскакиваю. И уже потом просыпаюсь.
А это всё сразу.
Трах-бах-тарарах – это стучат в двери. Причём в мои, а не в те, главные. Дум-дум-дум – это музыка несётся откуда-то слева от того самого туалета, а умц-умц-умц – это тарабанящий ещё и напевает себе под нос. Ему кажется, что напевает. А мне – что за дверью медведь.
– Есть кто живой? – орёт медведь из-за двери человеческим мужским голосом.
– Не совсем, – шепчу я с той стороны.
– В смысле? – медведь тоже отчего-то переходит на шёпот и перестаёт колотить и напевать. Хотя музыка слева тише не становится.
– В смысле, что я тут умираю от страха. Вы кто? Здание заперто. Вы вор?
– Я Шурик, – говорят мне с той стороны. Здание-то заперто, да только тут такое здание… Может, откроете дверь, разговаривать удобнее.
– Не открою. Я вас боюсь! – твёрдо заявляю я, с большим сомнением глядя на хлипкую филёночную дверку в свою медсестринскую обитель.
– Я не страшный. Я красивый, – чуть с обидой отвечает мне потусторонний Шурик. – Я просто тут в зале качаюсь. Я и пацаны. Мы все нормальные. Потом сауна-бассейн, всё как положено. А вас я видел, ещё когда только пришёл. Вы с этим потёртым ловеласом территорию осматривали. Вы медсестра, да?
– Я студентка медицинского института! – обиделась я на него и открыла дверь.
– И я – студент… Нет ума – иди в педин, нет стыда – иди в медин. Если нет ни тех, ни тех – поступайте в политех! На ФАВТе
[3]
я учусь, в политехническом, – сказал Шурик. А следом добавил: – Я и так уже понял, что у вас хорошая фигура. Но если вам жарко, можете оставаться так. Мне, что правда, сложно будет тогда поддерживать беседу, поскольку вся кровь от головного мозга отправится туда, куда ей положено отправляться при виде… Ну, вот, уже! – Он так по-детски расстроился, а я обнаружила, что торчу у раскрытой двери исключительно и только в трусах.
– Эм-м-м… Извините, проходите! – бодро пролепетала я и поскакала на «домашнюю» сторону своего кабинета, чтобы надеть белый халат.
– Вот так значительно лучше! – успокоенно резюмировал Шурик, когда я вернулась спустя секунд десять. За которые он успел уже усесться, да не куда-нибудь, на кушетку или, там, в обшарпанное кресло под телевизором, а прямо-таки за мой стол, за мой медсестринский стол. – Ну, то есть я не хотел сказать, что прежде было хуже – напротив. Но когда вы в халате, я могу с вами разговаривать, не думая… Нет, то есть совсем-совсем об этом не думать я не могу, вы уж извините. Но когда вы одеты, я могу сосредоточиться на светской беседе, целью которой является ваше охмурение мною. Вот, – мой ночной внезапный гость так беззащитно, по-ребячески развёл руками, что сердиться на него не было никакой возможности. Я рассмеялась.
– Только не говорите мне, что вы уже влюблены или, не дай бог, любите кого-нибудь. В вашем возрасте ещё невозможно любить. Всё, что вы принимаете за любовь, не более чем влюблённость. Детская влюблённость. Вы ещё даже страсти не можете испытывать, потому что слишком молоды… – начал тараторить этот забавный Шурик, студент политеха. На студента вовсе не похожий. Тем более – на студента такого мудрёного факультета. Старше меня, навскидку, года на два-три – не больше. Он действительно был очень хорош собой, хотя на вкус и цвет, как известно, товарищей нет. Хотя объективные каноны красоты, безусловно, имеют место быть. И он им соответствовал. У него были большие миндалевидные глаза в основном небесно-голубого цвета, но такие же изменчивые, как мои. Такие же изменчивые, как море. Брови вразлёт, чётко вырезанные губы, слегка обветренные, как у любого мальчишки, живущего у солёной воды. Широкие скулы и правильной формы уши. Густые тёмно-русые волосы, экстремально коротко стриженные, с небольшим таким вихрастым чубчиком, как у юного бычка. Гладкая загорелая кожа. И отличная фигура – именно такая, какая мне нравилась, нравится и, наверное, будет нравиться до самой моей глубокой старости, когда я, сидя на скамеечке, буду созерцать проходящих мимо мускулистых парней и получать исключительно чистое эстетическое удовольствие. Единственным его недостатком – внешним – была чрезмерная, пожалуй, массивность. Перестань он заниматься спортом, начни он лопать – и его разнесёт поперёк себя шире. Но тогда, слегка за полночь жарким летом 1988 года, он был прекрасен. И даже не потому что красив. Даже те, кому нравятся тощенькие пигмеи, нашли бы его совершенно обворожительным. Потому что от едва знакомого мне Шурика исходила мужская мощь – настоящая мужская мощь: спокойствие, безопасность. Не угроза. Было совершенно ясно, что этот мужчина – из тех самых, за которым на любую войну пойдёт любая собака, любая женщина будет есть у него с рук и жить с ним в любом сарае, в любой палатке. И так далее. Обычно это называют обаянием. Все – особенно все женщины – знают, что такое мужское обаяние. Но мало кто может словесно сформулировать определение. Вот и я не могу. А тогда – и подавно не могла. Видели фотографию Горького с Шаляпиным? Горький сидит, слегка очумевший, и ему горько, как всегда. А Шаляпин к нему прислонился головой из положения «стоя». Нежно-нежно, грустно-грустно, обаятельно-обаятельно. Вот Шурик обладал такой «шаляпинкой». И тогда ночью – и всю историю наших последующих отношений. Я – горький, чуть суицидальный, всегда надрывный хулиган, пытающийся достучаться рогом до идеалов гуманизма, а Шурик – нежный-нежный, грустный-грустный, обаятельный-обаятельный. И сильный-сильный. Настолько сильный, что в идеалах гуманизма не нуждается. Истину не отстаивает – творит…
Конечно, той странной ночью ничего такого я не формулировала. Я сидела на скрипящем старом стуле у стола, а Шурик – напротив меня, за столом. Я была в белом халате поверх голого тела. А он – в боксёрке поверх голого торса. Мне было восемнадцать, ему – двадцать один, и мы болтали-болтали-болтали о всякой ерунде всю ночь, почти до рассвета. Не целовались, не обнимались. А то знаю я вас – фантазёров и фантазёрок! Просто говорили. И нам было беспричинно хорошо, как бывает лишь в молодости, или лишь в счастье, возраста не имущем.
Конечно же, он спросил, как меня зовут.
А музыка слева скоро умолкла, и оттуда донёсся требовательный женский крик:
– Шурик, ну где ты?!!
– Анжела, иди домой! Лёнчик, проводи! – рявкнул Шурик зычным басом в пространство.
– Сестра, – пояснил он. – Тоже склонна к полноте, и тоже вечно худеет-качается. А Лёнчик – инструктор. И арендатор, собственно, этого помещения у санатория под качалку. Вот. Так что дверь этого корпуса, конечно, на замке. С главного входа. А к нам – по лесенке с торца здания. А та, что около туалета, – она вообще никогда не запирается. Сквозная. Там у нас разные мужики бывают, сауны-бабы, все дела. Так что я, так сказать, с визитом. Представиться. И чтобы ты не боялась. А я ни с кем не встречаюсь. Вот, – он улыбнулся.