Она едва не вырвала это письмо из рук Брокхарда и не разорвала его на кусочки.
— Может, такой девушке, как ты, стоит быть благоразумнее и не привязываться так к человеку, которого ты наверняка больше никогда не увидишь. Эта шаль тебе очень идет, Хелена. Фамильная вещица?
— Я приятно удивлена вашим сочувствием, доктор, но смею вас уверить, что оно совершенно излишне. Я не питаю никаких особенных чувств к этому пациенту. Время подавать обед, так что, если позволите…
— Хелена, Хелена… — Брокхард покачал головой и улыбнулся. — Ты и вправду думаешь, что я слепой? Ты думаешь, мне легко смотреть, какие это тебе причиняет страдания? Близкая дружба между нашими семьями заставляет меня ощущать какую-то особую связь между нами. И это сближает нас, Хелена. Иначе я не стал бы разговаривать с тобой так доверительно. Извини, но ты не могла не понять, что я питаю к тебе некоторые теплые чувства, и…
— Хватит!
— Что?
Хелена закрыл за собой дверь и повысила голос:
— Я здесь по доброй воле, Брокхард, и я не из тех медсестер, с которыми вы можете играть, как вам хочется. Давайте сюда письмо и говорите, что вам нужно, или я сейчас же ухожу отсюда.
— Дорогая моя Хелена. — Брокхард сделал озабоченное лицо. — Ты не понимаешь, что это зависит от тебя?
— От меня?
— Выписывать кого-то или нет — дело субъективное. Особенно если это касается такого ранения в голову.
— Понимаю.
— Я могу выписать его и через три месяца, а кто знает, будет вообще через три месяца какой-нибудь восточный фронт или нет?
Она недоуменно посмотрела на Брокхарда.
— Ты же прилежно читаешь Библию, Хелена. Ты ведь знаешь историю о царе Давиде, который возжелал Вирсавию, хотя она была замужем за одним из его воинов? Он приказал своим генералам послать мужа в первом ряду на войне, чтобы его убили. И тогда царь смог без препятствий к ней посвататься.
— И что это означает?
— Ничего. Ничего, Хелена. Я не собираюсь посылать твоего избранника на фронт, если он пока еще нездоров. Или кого-нибудь еще по этой же причине. Я имел в виду именно это. А поскольку ты не хуже меня знаешь, как у этого пациента обстоит дело со здоровьем, я подумал, что следует выслушать, что ты скажешь, прежде чем принимать решение. Если ты считаешь, что он еще не совсем здоров, я, может быть, пошлю вермахту другой рапорт.
Похоже, до нее медленно доходил смысл его слов.
— Или как, Хелена?
Она едва могла понять это: он что, хочет использовать Урию как заложника, чтобы заполучить ее? Долго он это придумывал? Может, он решил это уже очень давно и просто дожидался подходящего момента? И потом, в качестве кого ему нужна Хелена? Как жена или любовница?
— Ну? — спросил Брокхард.
Мысли проносились в ее голове, пытаясь найти выход из лабиринта. Но Брокхард перекрыл все выходы. Разумеется. Он не похож на дурака. Пока он ради нее выгораживает Урию, она будет обязана во всем ему подчиняться. Ведь решение просто отложено. А если Урия покинет госпиталь, Брокхарду будет нечем давить на нее. Давить? Господи, да она едва-едва была знакома с этим норвежцем. И не знала, что он чувствует к ней.
— Я… — начала она.
— Да?
Он подался вперед. Она хотела продолжить, сказать, что хочет быть свободной, но что-то остановило ее. И через секунду она поняла что. Это все ложь. Ложь, что она хочет быть свободной; ложь, что она не знает, что чувствует к ней Урия; ложь, что человек должен смиряться со всем и жить дальше; все это — ложь. Она прикусила нижнюю губу, потому что почувствовала, что та начинает дрожать.
Эпизод 24
Стадион Бишлет, канун Нового 2000 года
Было двенадцать часов, когда Харри Холе вышел из трамвая у гостиницы «Рэдиссон САС» на Хольбергсгате, отметив, что низкое утреннее солнце сверкнуло в окнах здания Государственной больницы и снова скрылось за облаками. Он в последний раз заходил в свой кабинет. Чтобы в последний раз навести порядок, проверить, все ли он взял с собой, — так он говорил сам себе. Но все его немногочисленные личные вещи уже лежали в пластиковом пакете, который он унес домой еще вчера. В коридорах было пусто. Все, кроме дежурных, готовились дома к последнему празднику тысячелетия. Со спинки стула свисал серпантин — напоминание о вчерашнем прощальном вечере, естественно, организованном Эллен. Сухое заключительное слово Бьярне Мёллера не очень-то подходило к голубым воздушным шарикам и торту со свечами, но этой короткой речи вполне хватило. Вероятно, начальник боялся оказаться напыщенным или сентиментальным. И Харри отдавал себе отчет, что никогда не ощущал большей неловкости, чем в тот момент, когда Мёллер поздравлял его с новым назначением и пожелал ему успеха в СБП. И даже саркастическая улыбочка Тома Волера, и понимающее покачивание головами в задних рядах не могли ничего добавить к его унижению.
В этот раз он пришел в кабинет, просто чтоб посидеть здесь в последний раз, на этом старом скрипучем стуле, в этой комнате, где он провел почти семь лет. От этой мысли Харри вздрогнул. Вся эта сентиментальность только снова напоминала ему о том, что он стареет.
Харри прошел по Хольбергсгате, потом свернул налево, на Софиесгате. Большинство домов на этой узкой улочке в начале столетия были домами рабочих. Долгие годы их не ремонтировали. Но после того, как цены на жилье подскочили так, что небогатым молодым семьям, у которых не хватало средств, чтобы жить на Майорстуа, пришлось переехать сюда, этот район немного облагородился. Теперь фасады были приведены в порядок. У всех домов, кроме одного — дома номер восемь. Дома Харри. Самого Харри это нисколько не беспокоило.
Он закрыл входную дверь на ключ и открыл почтовый ящик внизу у лестницы. Счет за пиццу и конверт от городского казначейства Осло, в котором (он знал это наперед) было напоминание об оплате парковки за прошлый месяц. Он пошел наверх, тихо ругаясь по дороге. У своего дядюшки, которого он, строго говоря, и не знал толком, он купил по бросовой цене пятнадцатилетний «форд»-эскорт. Ржавый, с дрянным сцеплением, но зато с элегантным откидным верхом. Но с тех пор он, пожалуй, чаще оплачивал счета за парковку и ремонт, чем ездил по городу. К тому же старая развалюха зачастую не хотела заводиться, а ставить ее приходилось исключительно в ложбинах, чтобы она не укатилась.
Он запер дверь. У него была спартанская двухкомнатная квартира. Прибранная, чистая, выскобленный деревянный пол, никаких ковров. Единственным украшением на стенах была фотография матери и Сестрёныша и плакат «Крестный отец», который он стянул в кинотеатре «Сюмра» в свои шестнадцать. Здесь не было цветов, камина и разных милых безделушек. Он как-то повесил доску, куда думал прицеплять открытки, фотографии и афоризмы, на которые натыкаешься в жизни. Такие доски он видел дома у других. Когда выяснилось, что он не получает открыток и в принципе не любит фотографировать, он вырезал цитату из Бьёрнебу:
[29]