Почему язык предстает «инородным»
В конце концов, утрата отцовской функции затрагивает то, что в знаке приходит на смену сгущению (или метафоре): способность звукового следа восстановить (в смысле Aufhebung) только в дискурсе другого субъекта как означаемое, которое полагает отношение к слушателю как перцепцию, так и кинестезическое представление отношения к объекту. У пограничной линии (borderline) разрывается этот узел, который представляет собой действующее вербальное означающее, восстанавливающее означаемое в то же самое время, что и аффект. Последствием этого разъединения, затрагивающего сами функции языка с точки зрения психической экономии: вербализация, как он сам говорит, инородна ему. Бессознательный смысл пограничной линии (borderline) раскрывается только через означающее, в большей степени, чем у невротика. Метафора лишь изредка включается в его речь, и когда она там присутствует, она является чем-то большим, чем у какого-либо писателя: ее следует понимать как метонимию неназываемого желания. «Я смещаюсь, следовательно, ассоциируйте и сгущайте», говорит такой анализируемый, требуя в итоге от психоаналитика, чтобы он построил ему воображаемое. Требуя быть спасенным как Моисей, родиться как Христос. Надеясь на возрождение — анализируемый это знает, говорит нам об этом, — которое придет к нему из вновь обретенной, как если бы она ему принадлежала, речи. Лакан видел это, — метафора воспроизводит в бессознательном весь путь мистерии отца, делая это умышленно, как тот спящий Вооз, дающий пример метафоричности в «Рукописях»
[69]
. Но у пограничной линии (borderline) смысл не вытекает из не-смысла, каким бы метафоричным или спиритуальным он ни был. Наоборот, не-смысл прочерчивает знаки и смыслы, и получающаяся в результате манипуляция словами является не игрой духа, но по-настоящему отчаянной попыткой зацепиться за крайние препятствия чистого означающего, опустошенного метафорой отца. Здесь это безумная попытка субъекта, находящегося под угрозой погрузиться в пустоту. Пустоту, которая не является ничто, но в своем дискурсе обозначает вызов символизации. Называем ли мы ее аффектом
[70]
или снова отсылаем к инфантильной семиотизации — для которой предозначающие артикуляции были лишь уравнениями, а не символическими эквивалентами объектов
[71]
, мы должны указать необходимость психоанализа. Эта необходимость, подчеркнутая для данного типа структуры, состоит в том, чтобы не свести психоаналитическое слушание языка к его слушанию в философском идеализме, и продолжающей его лингвистике; речь идет, наоборот, о том, чтобы установить гетерогенность значения. Само собой разумеется, что нельзя ничего сказать об этой гетерогенности (аффективной или семиотической) без гомологизации лингвистического означающего. Но это-то бессилие и подчеркивают «пустое» означающее, распад дискурса и физическое страдание этих пациентов в пробеле Слова.
«Знак» по Фрейду
Сила, таким образом, возвращается в теорию Фрейда о языке. И, поворачивая к точке отрыва от нейропсихологии
[72]
, мы констатируем гетерогенность фрейдовского знака. Этот знак артикулируется как установление отношений между Представлением слова и Представлением объекта (которое станет Представлением вещи с 1915). Первое — уже гетерогенное замкнутое множество (образ звуковой, образ слабо освещенный, образ письменный, образ речевой моторики), точно такое же и второе, только открытое (образ акустический, образ тактильный, образ визуальный). Здесь, очевидно, привилегии у звукового образа, представленного словом, который связан с визуальным образом, представленным объектом, чтобы напомнить, если точно, матрицу знака, присущую всей философской традиции, которая была актуализирована заново семиологией Соссюра. Но другие элементы собранных таким образом множеств были быстро забыты. Именно они составляют оригинальность фрейдовской «семиологии» и обосновывают его интерес к гетерогенной экономии (тела и дискурса) говорящего существа (и в особенности к психосоматическим «кризисам» слова).
Можно подумать, что более поздний интерес Фрейда к дискурсу невротика сконцентрировал его рефлексию на единственном отношении звукового образа/визуального образа.
[73]
Но две вещи позволяют сказать, что фрейдовские изыскания оставили открытым вопрос о гипотетическом стыке «чистого означающего», который могла бы взять на себя, к примеру, кантовская философия: с одной стороны, открытие Эдипа, и, с другой, открытие расщепления моего Я и второй топики, очень важной для гетерогенного (влечения и мысли) символа отрицания.
[74]
Хотя такой редукционизм оказывается настоящим кастрированием фрейдовского открытия, не надо забывать преимущества, которые дала центрация фрейдовского гетерогенного знака на знаке Соссюра. Они принципиально сходятся на краткой формулировке вопроса, который занимал Фрейда с момента его открытия Эдипа.
Знак — сгущение
Что обеспечивает существование знака, то есть отношения, которое является сгущением между звуковым образом (со стороны представления слова) и образом визуальным (со стороны представления вещи)? Речь в самом деле идёт о сгущении (и об этом свидетельствует логика сновидения), когда элементы различных уровней восприятия снова собираются или когда происходит сокращение. Риторическая фигура метафоры лишь актуализирует эту операцию, которая генетически и диахронически образует знаковое единство не менее двух составляющих (звуковой и визуальной) в синхроническом использовании дискурса. Говорящий субъект наслаждается возможностями этого сгущения, прежде всего оказываясь вписанным в эдипов треугольник. Эта запись, начиная не только с так называемой эдиповой стадии, но с его появления на свет, который всегда является уже миром дискурса, ставит его в подчиненное положение по отношению к отцовской функции. Таким образом, когда Лакан располагает Имя Отца как ключ к любому знаку, смыслу, дискурсу, он указывает на необходимое условие той единственной операции, определяющей, что верно, знаковое единство: это сгущение гетерогенного множества (словесного представления) с другим (предметным представлением), обнаружение одного в другом, обеспечение «единства черт». Такая постановка проблемы позволяет непреднамеренно сэкономить на метафизике, развивая, вслед за Д. С. Миллем, которого вспоминает Фрейд, фрейдовские понятия «репрезентации». Акцент переносится с терминов (образов) на функции, которые их связывают (сгущение, метафоричность и, еще более строго, функция отца) вплоть до высвобождающихся (единство черт) пространства, топологии.
Тем не менее, когда эта определяющая знак функция сгущения угасает (и в этом случае мы всегда имеем ослабление связей в эдиповом треугольнике, который является ее основанием), согласованность звукового образа/образа визуального, единожды нарушенная, позволяет через это расщепление проявиться попытке прямой семантизации кинестезии — акустической, тактильной, моторной, визуальной и т. д. Она появляется в языке, жалоба которого отрекается от общего кода, затем выстраивается в идиолекте и, наконец, разрешается во внезапном взрыве аффекта.