Сначала старался любые мысли об императрице гнать от себя, точно чуму. Но сладить с собственным сердцем никак не удавалось. Часто лежал без сна, мысленно уносясь туда, в Петербург, во дворец, слышал ее голос, смех, словно встречался с ее голубыми глазами. Но тут же вздрагивал, хмурился, вспоминая собственное увечье. Нет, ему закрыта дорога к императрице, ведь после возвращения из лавры старалась держать подальше, а при дворе словно вовсе не замечала.
Но что бы ни думал, как себя ни осаживал, мысли невольно снова и снова возвращались к Екатерине. А уж когда Румянцев объявил об отпуске, и вовсе голову потерял. Армейские приятели смеялись:
— Кто ж тебя там ждет, в Петербурге, что так волнуешься?
Кто ждет? Никто, а вот он сам ждал встречи с замиранием сердца. И мысленно видел Екатерину не строгой императрицей, просившей не рисковать головой попусту, а молодой еще, стоящей с распущенными волосами перед гвардейскими полками. Ничего не мог с собой поделать, хотя понимал, что прошло восемь лет, что она изменилась.
А еще до смерти хотелось услышать ее голос, ее немецкий акцент, ее смех. Это было наваждение — любить недоступную женщину, прекрасно понимая, что увечье навсегда перечеркнуло саму возможность попасть в ее близкий круг! Но когда это сердце спрашивало, можно или нельзя, стоит или нет, можно ли надеяться? Ему наплевать на все запреты и разумные суждения, коли полюбит, так что простая баба, что императрица — все равно.
Встреча получилась вовсе не такой, как ждал. Никакого благоволения с ее стороны не было, почти не заметила, только поинтересовалась, почему не на войне, коли таковая идет. Обиженный и растерянный Потемкин не стал объяснять, что в отпуске, рассказывать, что получил его за особые воинские успехи, что в Петербурге ненадолго, лишь поклонился пониже:
— Завтра уезжаю, матушка. Или сегодня прикажешь?
На дворе вечер, вопрос получился насмешкой, императрица проглотила, чуть смутилась:
— Я не неволю, над тобой, чай, командир серьезней есть.
Вот и весь разговор, а ему так хотелось без толпы придворных рассказать, что творится в армии, в чем нужна помощь, рассказать о доблести Румянцева, поднимавшего против турок войска самолично…
Не удалось, не захотела слушать. То ли и без одноглазого Циклопа все знала, или его самого видеть не желала.
К Потемкину бочком подобралась Прасковья Брюс, прячась за веером, зашептала:
— Ты, Григорий Александрович, на государыню не серчай за невнимание. Причина у нее есть тебя не касаемая. А тебе велено сказать, что в письме свое благоволение напишут…
Прощебетала и исчезла. Вот и понимай как хочешь. В письме отпишет… А минуту назад сказала, чтоб ехал.
Потемкин развернулся и, ни с кем не прощаясь, отправился прочь из дворца. Нет, не его это место, не бывать ему рядом с Екатериной!
Подле императрицы смеялся шутке Левушки Нарышкина довольный Григорий Орлов. Знай свое место, Циклоп, при дворе и без тебя веселья хватает. Нет, уж лучше в армии турок бить, там хоть понятно — это враги, это свои, коли судьба, так и пушечное ядро мимо пролетит, а не судьба, так шальная пуля жизнь оборвет.
Обратно ехал не менее споро, чем туда. Увидев так быстро вернувшегося генерала, Румянцев поднял бровь:
— Ты чего это, Григорий Александрович? Не понравилось при дворе?
— А ну их к шуту!
— И то верно.
Но немного погодя и правда пришло письмо от самой императрицы. Передавая его, Румянцев снова поднял бровь:
— Эк тебя угораздило?
Григорий пожал плечами:
— Сначала выговорила, что боевой генерал не на войне, а в зале, не интересуясь почему, а теперь вот…
Может, и не следовало бы так говорить, но он знал, что Румянцев не из тех, кто наушничает. Пусть не слишком любил его командующий, но подличать не стал.
Снова были атаки, пули, свистящие у самого виска, крики, кровь, хорошо, что чужая, а не своя, лошадиное ржание и… ночные непрошеные мысли.
Письмо от императрицы было не казенным, но ничего не выражающим. Он так же вежливо ответил, не ожидая, что напишет снова. Она будто извинилась за неловкость, допущенную при дворе, он извинения принял, к чему еще писать? Но переписка продолжилась к изумлению и Румянцева, и самого Потемкина.
Теперь он письма писал, обдумывая не то что каждую фразу — каждую букву, точно по тонкой жердочке над пропастью шел. И все равно против его воли в каждой строчке сквозило: люблю! Нет, на это не могло быть и намека, только меж слов, тайно, мысленно…
Екатерина, получая редкие письма от воюющего камергера, откровенно смущалась, сама не зная чему. Однажды такое смущение заметил Орлов, пристально глядя, взял письмо из рук, прочитал, снова уставился на Екатерину. Потемкин писал вежливо, как полагается придворному, никаких намеков или тайнописи. Но женское сердце подсказывало то, чего не могло вывести перо Циклопа. Орлов этого не увидел.
А потом закрутили дела с чумной бунтующей Москвой… А потом Гришка так некстати попался с Брюсихой. Было бы с кем! Прасковья Брюс, конечно, хороша и горяча изрядно, но так глупо попасться! Орлов досадовал на себя и повеление отбыть для проведения переговоров с турками принял почти с радостью, хотя и понимал, что это опала.
Но ехал спокойно, потому что никого равного себе при дворе не видел. Ничего, голубушка помается без его, Гришкиных, ласк, поймет, что к чему. Орлов мечтал вернуться победителем и из Фокшан, где должны проходить переговоры, справившись с заразой в Москве, неужто не справится с турками, к тому же столь удачно битыми братом Алеханом. Решил, что сразу о Чесме и напомнит, чтобы знали, с кем дело имеют.
Однако все пошло не так, как он мыслил…
Потемкин расположение Румянцева завоевал не сразу. Петр Александрович терпеть не мог придворных, которые вдруг начинали себя мнить военачальниками, к тому же кривых… Насмехался, как мог, в неловкое положение ставил. Камергер, вдруг решивший сыскать военную славу!
— Григорий Александрович, а как вы мыслите, не атаковать ли нам турка прямо в халатах, какие вы с господами офицерами носите? Пока разберутся что к чему, мы их редуты захватить успеем.
Румянцев, как мог, воевал с этой привычкой лентяев носить вместо мундиров халаты. Конечно, никто в халате из шатра не выходил, вернее, старался не выходить, потому как и солдаты тоже посмеивались, но при любой возможности из формы разоблачались. А Потемкин так и вовсе норовил на голое тело надеть, находя в этом немалое удобство. Однажды это удобство позором обернулось, потому что обнаружив камергера вышедшим поутру справлять малую нужду в халате на голое тело, командующий заставил Потемкина сопровождать себя по лагерю пару часов. Рядом с подтянутым, хотя и немолодым и плотным Румянцевым Григорий Александрович в своем халате, который принужден держать обеими руками, чтобы от ходьбы не распахнулся, выглядел уморительно. Солдаты прыскали в кулаки, а Румянцев еще и заставлял Потемкина на быстром ходу нарочно руками размахивать, показывая где что находится.