Вынул он из-под бурки конвертище с пятью сургучами.
Обрадовались мужики. Зазвал батя своих дружков, Понятьееа и остальных
живоглотов, их рыл двадцать всего было, в наш дом. Баб и ребятишек прогнали.
Один я притыриться успел на полатях. И начал батя вслух читать ответ Сталина.
«Уважаемые товарищи! Получил ваше письмо. Согласиться с
„крестьянскими резонами“, к сожалению, не могу, так как претворение в жизнь
идеи коллективизации считаю исторически необходимой задачей.
Свою так называемую Одинку вы сделали маленьким островком
единоличников в море коллективных хозяйств. Не думаю, что вы окажетесь
способными конкурировать с хорошо оснащенными современной техникой колхозами и
с людьми нового типа, решительно порвавшими с вековыми мелкобуржуазными
привычками. Вступление в колхоз дело добровольное, и мы, большевики, придаем
соблюдению этого высокоморального принципа огромное значение. Время покажет,
кто из нас прав.
И. Сталин»
Прочитал мой батя эту ксивоту, задумался и говорит комбригу
Понятьеву, что теперь другое дело и правильное дело. Не первый день на свете
сеем, не последний, даст Бог, жнем, поживем – увидим, кто прав, а кто выбрал
путь Кривой и неверный.
Ваш папаша пожелал мужикам нашим присмотреться к
происходящим на селе изменениям, прислушаться к мирному и спокойному голосу
объективной истины, а оружие сдать, ибо не потерпит советская власть, несмотря
на свое бесконечное историческое терпение, земледельца единоличника с оружием в
руках. Оружие должно быть сдано. У нас все на добровольных началах.
Снова призадумались наши мужики, а мне с полатей видны были
злодейские рыла бандитов, взявших, по словам бати, мужицкую власть в свои руки.
Неслышно похаживали они по хате, и в ужасе я соображал, что не поскрипывают под
ихними ногами половицы, словно прилетела к нам бесовская сила, невесомая,
бесплотная, но одетая и обутая. Бледны были рыла чекистов, ни взглядами, ни
движениями какими не выдавали они задуманного злодейства, но от этого еще
страшней стало мне, и хотел я уж было заорать всем существом своим, всем своим
пацанским оборвавшимся сердчишком почуяв беду смертельную, последнюю, непопра–
вимую, как батя мой встал и сказал мужикам: «Поступим, мужики, по совести. Не
дело пахать с обрезом за спиною. Закон есть закон. Нельзя хранить оружие. Ежели
ж воевать, то не сладим мы с советской властью. Сами понимаете. Не сладим, да
еще баб своих, стариков да ребятишек угробим. Так уж поверим, как христиане,
Сталину. Если евонная правда – в колхоз пойдем, если наша – придется ему
разогнать, свою колхозню».
«Умно, Шибанов, рассудил. Молодец. Силой, действительно,
ничего вы, мужики, не добьетесь», Это папаша ваш, Понятьев, сказал, гражданин
Гуров, и незаметно облизнулся при этом и водицы испил, ибо в жар его уже
бросало от предчувствия кровавой пирушки… А вы в тот момент, гражданин Гуров,
возвращались со своими красными дьяволятами в Одинку, чтобы принять участие в
экзекуции, Наябедничали, налегавили в обкоме про непокорных, про мудрых наших
батек и возвращались в Одинку. Вместо стишков говноеда Демьяна везли вы на этот
раз с собой шомпола и плети… Ну, что ж! Хорошо. Согласен. Давайте врежем еще по
рюмочке, расширим сосудики. Может быть, валидольчика? Нитроглицеринчика?
Сустака? Вы весь в папашу: то в жар, то в холод вас бросает.
Глава 5
Пожалуй, было бы не умно не поверить, гражданин Гуров, вашим
уверениям в том, что тогда вы искренне считали кулаков смертельными врагами
советской власти. Корысти у вас, пацанов, быть не могло. Напичкали вас,
естественно, вонючей ложью. Деревни вы к тому же и не нюхали в свои двенадцать
лет. Деревня, внушили вам, держит в петле голода пролетария и интеллигента,
красноармейца и ученого, пионера и комсомольца, точит поганая, зажравшаяся
деревня финку, чтобы всадить ее в спину партии, и когда схлынет из нее вся
кровушка, реставрировать власть помещиков и капиталистов… Все это мне понятно.
И не мне вам рассказывать, гражданин Гуров, что такое сила и ужас тотальной
пропаганды. Долго не мог я никак понять, не влазило это просто в мою голову и
душа не разумела, каким образом вышло так, что в вас,
двенадцати-тринадцатилетних пацанах и пацанках не было ни жалости, ни
сострадания, ни дурноты при виде крови, почему полностью отсутствует в вас
реакция на чужую боль, и наоборот, горят глазенки, пылают щеки, злоба пьянит,
как сивуха, губы, невинные еще губы, искривлены в сладострастной улыбке, ноздри
дрожат и оскалены по-волчьи зубы, когда вы пороли нас, изгилялись над
растоптанными, уже не чующими ударов, переставшими звереть от плевков, ибо
невыносимый ужас от того, что наделали ваши папеньки, был бесконечней боли и
обиды… Потом уже, через несколько лет, поприглядевшись к вашему брату на
допросах, в тюрьмах, при шмонах, арестах и казнях, наконец, просек я, что
отрезали вас в семнадцатом году от пуповины вековечной культуры и морали. И
воспитали человека нового типа – звереныша, полуосла-полушакала. «Если враг не
сдается, его уничтожают», «Наш паровоз, лети вперед! В коммуне остановка», «Кто
был ничем, тот станет всем!» и так далее. Вот что : вы хавали, а вожди заразили
вас сифилисным страхом наказаний и полного уничтожения капиталистами,
помещиками и кулаками. «Или мы их, или они нас», – внушали вам вожди, и,
дорвавшись, до безоружных особенно, «врагов», вы, падлюки, были беспощадны и
бесчеловечны…
Я затрекал, как взволнованный либерал, а либерал, живущий в
палаче, это – смешновато. Нельзя распоясываться. Понимать что-либо, тем
более тухлую конструкцию вашей натуры, гражданин Гуров, можно и без пафоса.
Поэтому давайте сделаем перекур, а то еще немного, и я измудохаю вас до
полусмерти. Чешется моя рука, чешется… Перекур…
Глава 6
Сдали мужики оружие тогда, сдали. К сожалению, сдали. Вполне
могли постоять за себя и за баб, перебить палачей своих, а потом с чистой
совестью встать по закону к стенке… Сдали оружие. Сидят за одним столом в нашей
хате с чекистами, щи хлебают, самогон жрут и трепятся благодушно в дружеской
атмосфере, пробздетой сталинской демократией, о том, как они культурно будут
конкурировать с колхозом, в который добровольно пошла всякая ленивая рвань,
ворье и пьянь. А затем Понятьев встает и говорит: «Так, мол, и так, Шибанов.
Спасибо тебе за хлеб-соль. Теперь кончать с тобой будем. И так много отнял ты у
меня времени. Письмо я тебе привез не от Сталина, а от себя лично».
Тут я выстрелы услышал в деревне и понял, что и впрямь
пришел всем нам конец. Чекисты повытаскивали маузеры. Встали у окон и дверей. И
враз обессилели от такого оборота крепкие наши мужики, прошедшие германскую и
гражданскую. Сгорбились, покачали головами, а батя мой и говорит им; «Ихняя
теперь бандитская сила, мужики. Никуда нам от нее не деться. Но боком выйдет
вам наша кровь, и проклятье до конца времен от вас не отстанет. Стреляйте,
бляди!»
Человек восемь уложили с первого залпа чекисты. Один мой батя
остался.
«Прав, – говорит, – я был. Не годится под таким
зверьем на земле жить и хлеб родить. Прав я был. Стреляй, дьявол! Не боюсь ни
тебя, ни смерти! Господи, прими наши души!» Встал батя на колени перед
образами, перекрестился, а папенька ваш, гражданин Гурое, отвечает: «Кончить я
тебя, кулацкая харя, успею. Ты вот послушай сначала, какой красивой жизнь без
вас в этих краях будет. Почуй, от чего отказался ты, погляди на то, что я
нарисую».