Самые продолжительные путешествия семейства оканчивались в Монруже; но чаще всего все трое останавливались на полпути, садились на обочине и час или два проводили на солнце, запасаясь светом и теплом на весь день.
Зимой они садились вокруг маленькой изразцовой печки, с благоговением сжигали два небольших полена за весь вечер и к девяти часам расходились.
В доме был камин, но огромный; в нем за неделю прогорало бы целое вуа дров.
И его загородили: когда камин не греет, в него забирается холод.
Если г-н Мюллер приходил около девяти часов, хозяева неизменно предлагали подбросить еще одно полено в огонь, а старый добрый учитель с таким же постоянством отказывался якобы потому, что он весь в поту, и с этой минуты они теснее жались друг к другу и к остывающей печке.
Славный старик изо всех сил старался, рассказывая какую-нибудь забавную историю, лишь бы все забыли о холоде — точь-в-точь как г-жа Скаррон, пытавшаяся заставить забыть о жарком, — и своей веселостью он приносил тепло слушателям подобно живительному лучу.
Веселость — это солнце, согревающее временами зиму бедности.
Именно в эти последние два года Жюстен особенно оценил благотворное влияние музыки.
Как только с девятым ударом часов на церкви святого Иакова-Высокий порог становилось понятно, что г-н Мюллер не придет, Жюстен целовал мать и сестру и возвращался к себе.
Там он зажигал свечу в подсвечнике, прикрепленном к пюпитру, раскрывал старинную нотную тетрадь, с минуту ее перелистывал, потом вынимал из чехла виолончель, любовно протирал носовым платком, оглядывал ее и обнимал словно друга.
Да, Боже мой, разве она и в самом деле не была ему верным другом? Разве не выпевала она божественным, мелодичным голосом все сокровенные жалобы Жюстена, молчавшего во все остальное время и позволявшего себе выговориться в музыке только в эти вечерние часы?
Разве не была музыка спасительным источником, в котором утоляла жажду его истосковавшаяся душа?
Разве не была виолончель его вторым «я», говорящим зеркалом, которому молодой человек поверял свои беды, а звучный инструмент передавал их, словно верное эхо?
У Жюстена не было других родных, кроме слепой матери и больной сестры; единственным его товарищем был старый учитель; свидетелями его томлений были только голые стены комнаты, и инструмент стал его подругой, семьей, отечеством!
Эти вечерние часы были для него живительным воздухом, которого недоставало ему весь день.
Но мало-помалу, несмотря на мелодичные звуки его любимой виолончели, атмосфера вокруг Жюстена начала сгущаться; незаметно для себя самого он впал в глубокую меланхолию. Господин Мюллер вскоре это заметил и упрямо пытался вывести Жюстена из этого состояния.
— Ты состаришься до срока, — предупреждал он молодого человека, — ты увянешь в лучшие свои лета; надобно почаще выходить, встречаться с людьми, хоть отчасти соприкасаться с окружающим миром, если уж не можешь жить его жизнью. Скоро каникулы, давай поедем куда-нибудь вместе! Собирайся: двенадцатого августа я тебя забираю!
Он и в самом деле чах на глазах в свои юные годы, бедный школьный учитель! Его взгляд становился мутным, щеки ввалились, лоб избороздили морщины, кожа пожелтела, стала похожа на пергамент его старинных фолиантов. Он выглядел тридцатилетним, хотя ему не минуло еще и двадцати трех. Но все способствовало тому, чтобы он постарел раньше времени: люди, с которыми он жил, комната, которую он занимал. Его лицо, манера держаться, походка, голос — словом, все его существо несло на себе отпечаток людей, окружавших его, и предметов, находившихся у него перед глазами, их ветхости и нищеты.
Ему грозила неминуемая гибель, если бы не новая беда: она встряхнула его, явилась гомеопатическим средством (в те времена этого слова еще не существовало, но все, чему суждено в будущем быть изобретено, существовало ведь и раньше, правда?), — итак, новая беда явилась гомеопатическим средством, вернувшим Жюстена к жизни.
Увы! Есть такие страдания, которые, подобно болезням, излечиваются с помощью других страданий.
Жюстен получал, как известно, тысячу восемьдесят франков в год; этой ничтожной суммы ему едва хватало, чтобы свести концы с концами. Разве мог он хоть что-нибудь отложить на черный день из этого скудного дохода? Разве не довел он уже экономию до лишений?
«Надобно если и не жить как все, то хотя бы отчасти соприкасаться с окружающим миром», — говаривал старый учитель.
Легко сказать! Но как это сделать, если костюм был протерт до дыр, ведь Жюстен носил его зимой и летом, не снимая, уже четыре года?!
Да и все вещи в доме нуждались в обновлении.
Сестра творила чудеса, штопая белье; простыни, на которых спала мать, были настоящим шедевром штопки; чулки брата от пяток до носков были великолепным образцом мозаичного искусства. Члены семейства дали себе слово ничего не покупать, пока вещи будут еще держаться, но уже наступил их последний срок: все это тряпье, латаное, чиненое, штопаное, с которым бедные люди ни за что не расстались бы, изменило им само; ведь с бельем — как с друзьями, заметил старый учитель, процитировав известные стихи:
Donee ens felix multos numerabis amicos
11
.
— Пока вам не нужны чулки, — сказал старик, — у вас их сколько угодно; но, как только они вам понадобятся, тут-то их и не будет хватать!
Шутка доброго Мюллера была встречена с улыбкой, но улыбкой печальной.
Снова надо было найти хоть какой-нибудь заработок, и поскорее, ведь недалека была минута, когда не в чем станет искать работу!
А ждать, что она придет сама, было нельзя.
И Жюстен снова начал стучаться во все двери.
По большей части они оставались закрытыми, а если где-то ему и открывали, то только для того, чтобы отказать.
Гулять теперь приходилось по вечерам: выходить в лохмотьях средь бела дня они не осмеливались.
И вот однажды вечером Жюстен прогуливался неподалеку от заставы Мен в ожидании старого учителя: они собирались сходить к одной даме, подыскивавшей для сына репетитора. Вдруг до него откуда-то сверху донеслись голоса. В одном из тех больших кабаре, где есть оркестр, спорили контрабасист и вторая скрипка.
Из-за чего шел спор, с чего он начался? Это так и осталось для Жюстена загадкой, да он и не думал об этом, потому что его слух поразили следующие слова:
— Господин Дюрюфле, — говорил контрабасист, — клянусь, что после всего происшедшего ноги моей не будет в доме, где находитесь вы, а в доказательство я немедленно отсюда ухожу!
Контрабасист действительно в ту же минуту с инструментом под мышкой торопливо вышел из кабаре, размахивая смычком, словно пылающим мечом.