— Вы меня знаете? Вам известно, кто я такой? — в ужасе вскричал больной. — Это невозможно!
— Вас зовут Жерар Тардье, не правда ли, а не господин Жерар?
— Да… Но вы, кто же вы такой? Как зовут вас?
— Меня зовут Доминик Сарранти. Больной испустил истошный вопль.
— Я сын Гаэтано Сарранти, — продолжал монах, — того самого Гаэтано Сарранти, которого вы обвинили в убийстве и краже, а он невиновен, в чем я могу присягнуть!
Умирающий приподнялся на постели, потом рухнул, уткнувшись лицом в подушку, и глухо застонал.
— Вы сами видите, — заметил монах, — что, если бы я стал слушать вашу исповедь дальше, я обманул бы вас, потому что не милости просил бы для вас у Господа, а наказания за то, что вы оболгали и обесчестили моего отца.
С силой оттолкнув стул, доминиканец двинулся к двери. Но он снова почувствовал, что умирающий удерживает его за полу сутаны.
— Нет, нет, нет! Останьтесь! — крикнул г-н Жерар изо всех сил. — Останьтесь! Само Провидение привело вас сюда! Останьтесь! Господь позволил мне перед смертью искупить совершенное мною зло!
— Вы в самом деле этого хотите? — спросил монах. — Берегитесь! Я тоже хочу этого, и Бог знает, чего мне стоило признаться, кто я такой, и не злоупотребить случаем, который привел меня к вам.
— Скажите лучше: Провидение, брат мой! Скажите: Провидение! — повторил больной. — О, я бы пошел за вами хоть на край света, если бы знал, где вас искать! Я хочу, чтобы вы услышали мое признание, страшное признание, которое мне остается вам сделать.
— Вы этого хотите? — вновь спросил Доминик.
— Да, — подтвердил больной, — да, прошу вас, умоляю! Да, я так хочу!
Дрожа всем телом, монах снова упал на стул, возведя к небу глаза, и прошептал:
— Боже мой! Боже! Что я сейчас услышу?
LXIV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ СОБАКА ВОЕТ, А ЖЕНЩИНА ПОЕТ
После того, что вследствие столь необычного стечения обстоятельств узнал брат Доминик, ему потребовалось огромное усилие, чтобы не выдать своего смятения.
Мы уже представляли читателю нашего молодого героя, словно сошедшего с полотна Сурбарана; походка, выражение лица, манера говорить — все в нем носило отпечаток мрачной и глубокой печали, тщательно скрываемой от чужих глаз.
Причины этой печали, которых монах никогда никому не открывал, нам предстоит узнать в то время, как будет исповедоваться в своих грехах или, вернее, когда станет рассказывать о последних годах своей жизни Жерар Тардье — тот самый, которого в Ванвре и окрестных деревнях зовут добрейшим, честнейшим, добродетельнейшим г-ном Жераром.
Итак, больной заговорил снова; его слабый голос то и дело прерывался рыданиями, вздохами и стонами:
— «Состояние же мое поделить нетрудно, — продолжал брат. — Почувствовав приближение смерти, я все предусмотрел. Вот копия моего завещания, переданного господину Анри, корбейскому нотариусу. Передаю тебе эту бумагу; прочти и скажи мне, не забыл ли я кого-нибудь. Надеюсь, тебе нечего будет возразить, потому что дело это, как я уже сказал, несложное. Я оставляю детям по миллиону. Я хочу, чтобы за вычетом суммы, необходимой на их образование и содержание, весь доход с этих двух миллионов оставался неприкосновенным до их совершеннолетия. Тебе, брат, я поручаю за этим проследить. Что касается тебя, дорогой Жерар, я, зная твою неприхотливость, оставляю тебе на выбор: либо сто тысяч экю наличными, либо пожизненную ренту в двадцать четыре тысячи франков. Если ты вздумаешь снова жениться, возьмешь из доходов с наследства детей либо еще шесть тысяч ренты, либо еще сто тысяч франков. Если кто-нибудь из моих детей умрет, другой наследует всю его долю; если умрут оба…»
При одной только мысли об этом голос брата прервался; я с трудом разбирал его слова.
«Если умрут оба, то, поскольку у них нет других родных, кроме тебя, ты станешь их наследником. Я также подумал о том, чтобы наградить всех слуг, — можешь об этом не беспокоиться. Я счел ненужным оговаривать в завещании сумму на образование и воспитание моих детей; этими расходами ты распорядишься сам, не швыряясь деньгами, но и не скаредничая. Есть, однако, один вопрос, на который мне бы хотелось обратить твое внимание. Я прошу платить моему другу Сарранти не меньше шести тысяч франков в год. Мне всегда казалось, что люди слишком экономят на образовании своих детей; если бы я возглавлял министерство просвещения, я бы позаботился о том, чтобы учителя, отдающие всю свою жизнь формированию сердец и умов нового поколения, получали больше, чем лакеи, которые чистят платье господам!»
Монах зажимал платком рот, чтобы сдержать рыдания.
Такая предусмотрительность Жака Тардье, стремившегося защитить достоинство друга, тронула Доминика до глубины души.
— «Если один из детей умрет, — продолжал больной, пересказывая последнюю волю своего брата, — сто тысяч франков из доли умершего перейдут к Сарранти; если умрут оба, то двести тысяч…»
Доминик встал и перебрался в кресло, стоявшее в углу комнаты, чтобы хоть немного поплакать вволю.
Удаляясь от постели, он не сдержался и смерил больного презрительным взглядом.
Однако он справился с волнением: посидев несколько минут в углу комнаты, он встал и медленным, тяжелым шагом подошел к умирающему.
Из-под насупленных бровей монах смотрел вопросительно; было ясно, что он с нетерпением ждет продолжения исповеди и рад бы поторопить ее, но в то же время не хочет упустить ни малейшей подробности.
А больной был в изнеможении и от того, что долго говорил, и от пережитого волнения; смертельно побледнев, он уронил голову на подушку и, казалось, потерял сознание.
Доминиканец задрожал при мысли, что г-н Жерар не успеет закончить исповедь и оставит его в неведении о событиях, про которые ему необходимо узнать.
Он приблизился к больному, постаравшись скрыть омерзение к нему, и спросил, не нужно ли ему чего-нибудь.
— Брат мой, — выговорил тот, — дайте мне ложку сердечного лекарства с камина… Если даже я убиваю себя этим рассказом, я все равно хочу вам во всем признаться!
Монах подал г-ну Жерару ложку эликсира; тот проглотил лекарство, и к нему словно вернулись силы. Он знаком пригласил Доминика занять прежнее место и продолжал:
— Итак, брат передал мне копию завещания; я возражал против его щедрости по отношению ко мне; напрасно я говорил, что привык жить на тысячу пятьсот — тысячу восемьсот франков в год и не нуждаюсь ни в огромном капитале, ни в такой большой ренте; он ничего не желал слушать, заявив, что брат человека, оставляющего детям по миллиону, не должен ни в чем нуждаться; что опекун, который будет распоряжаться от имени этих детей состоянием в двести тысяч ливров ренты, способным увеличиться вдвое, не должен выглядеть хотя бы в глазах своих племянников нахлебником, живущим за их счет. В конце концов я согласился — с грустью и в то же время с благодарностью. Ведь до тех пор, святой отец, я заслуживал звание честного человека и лишь потом узурпировал его; я с радостью согласился бы не только лишиться состояния, которое оставил брат, но и моего собственного, если бы что-нибудь имел, — лишь бы спасти брата или хоть на несколько лет продлить ему жизнь. К несчастью, болезнь оказалась смертельной; на следующий день после этого разговора Жак едва смог пожать руку… вашему отцу… — с трудом выговорил больной, — вашему отцу… — повторил он, собираясь с силами, — который прибыл в замок после полудня… Не стану описывать вам внешность господина Сарранти, брат мой; позвольте мне сказать лишь несколько слов о своем первом впечатлении. Никогда, клянусь перед Богом и перед вами, ни один человек не внушал мне с первого взгляда такой симпатии, такого уважения. Видно было, что порядочность составляет главную черту его личности; это невольно располагало к нему окружающих: они охотно предлагали ему свою дружбу и любовь. В тот же вечер он остался в доме по просьбе Жака; тот желал умереть непременно на руках лучших друзей — господина Сарранти и меня. Ваш отец поднялся ко мне и сказал: