Когда часы показали десять, Эльвира поняла, что Антон не
придет. С досадой посмотрела на кусок пирога, лежавший на белой салфетке и
пахнувший печеным яблоком, корицей и ванилью, и вдруг приняла решение. Давно
следовало приручить Таньку Любашину – она отравляла существование всему дому,
драной кошкой проскальзывала на общую кухню, вытаскивала из холодильника
кастрюльку с жалким жидким супом, быстро подогревала и уходила есть к себе в
комнату, не говоря ни слова присутствующим. Ребенок, слава богу, был у нее
тихим и никому не мешал.
Поколебавшись немного, не оставить ли кусок пирога детям,
Эльвира в конце концов решила, что завтра испечет для них новый, а одного куска
на четверых все равно не хватит. Тем более нельзя было упустить такой повод
рассмотреть, как живет Танька и на кого же похожа ее грудная дочь –
поговаривали, что на директора музыкального театра, которого Эльвира Леонова
неплохо знала.
Прижимая к себе тарелочку, Эльвира спустилась на первый
этаж, подошла к крайней двери и прислушалась. За дверью разговаривали.
Некоторое время она стояла с тарелкой в руках, затем не выдержала и постучала.
Танькин голос сразу утих. Затем за дверью прошлепали шаги, и
Любашина подозрительно спросила:
– Чего? Кто там еще?
– Это я, Эльвира. Открой, Тань!
Любашина открыла, но Эльвиру внутрь и не подумала пустить, а
протиснулась в дверь и остановилась перед ней. Исхудавшая, с чуть косыми
глазами, она вызывающе смотрела на Шестакову снизу вверх. Истрепанная мятая
рубашка на Таньке была надета задом наперед, и ткань обрисовывала выпуклые
соски на маленькой груди. Синие трико пузырились на коленях, и Эльвира с
брезгливостью подумала, что соседка всегда проявляла поразительную
безалаберность в одежде.
– Чего тебе? – хрипло спросила Любашина, тревожно
поглядывая на дверь, за которой спал ребенок, и по привычке кусая нижнюю губу.
– Таня, я тебе пирог принесла. Угощайся.
И протянула блюдце с пирогом. Танька не раздумывала ни
секунды:
– Лучше детей своих накорми! Я в твоих подачках не
нуждаюсь.
– Точно! – не сдержалась Эльвира. – Все, что
тебе надо, ты сама возьмешь!
Танька прищурилась, хотела что-то сказать, но тут в комнате
захныкал младенец, и она повернулась к Эльвире бесстыже обнаженной тощей
спиной, на которой сиротски болтались незастегнутые полы рубашки, и закрыла
дверь перед ее носом.
Шестакова постояла, дожидаясь, не откроют ли снова. На
тарелке у нее лежал кусок пирога, но Эльвира ощущала себя так, будто сама
пришла за милостыней. «А милостыни-то и не дали!» Она усмехнулась одним ртом, и
в глазах ее не было ни веселья, ни даже насмешки.
Коридор на первом этаже вдруг показался ей длинным,
невероятно длинным, а загустевшая темнота, едва разбавленная слабым светом
лампочки, бесконечной. Аромат пирога словно растворился в запахе пыльного
коридора, деревянных стен, сквозняка, обтекающего голые ноги, несущего с собой
выстуживающий холод зимней ночи. На тарелке лежал не пирог, а муляж – увядший,
съежившийся, и во взгляде Эльвиры мелькнуло слабое удивление: о чем она думала,
когда несла свое подношение Татьяне? Кто согласился бы взять эти объедки? Даже
«драная кошка» отказалась от них…
Она увидела себя со стороны: красивая белокурая женщина,
похоронившая мужа, оставшаяся с четырьмя детьми, которых она родила не столько
потому, что дети приносили ей счастье, сколько потому, что это оказалось
неожиданно легко… Роза как-то бросила в упрек, что она рожает как кошка, –
это было почти правдой, и оттого Эльвира разозлилась, стала доказывать, что
роды давались ей тяжело, завелась и в очередной раз поскандалила с сестрой. Это
было неумно. Выяснять отношения с Розой было то же самое, что скандалить с
непослушным ребенком. К тому же Эльвира всегда могла подчинить ее своей воле, и
этим все их споры и заканчивались: поначалу Роза сопротивлялась, могла и
захныкать, но после сдавалась, полностью признав правоту Эльвиры. Иногда
Эльвира думала, что сестра не способна принять никакое самостоятельное решение
и мужчин выбирает неправильных именно затем, чтобы не связывать себя браком и
до конца жизни полагаться на сестру, верность решений которой уже проверена
временем.
Белокурая женщина с детьми и взбалмошной сестрой… Она уже
начинает стареть, а время идет, утекает, сквозняк уносит его с собой и хоронит
под белым саваном. Она стоит одна: белая маленькая фигурка в большом доме, где
не слышно детей – они уже уснули, и не видно взрослых – они прячутся за
дверьми. Дети будут расти, превратятся во взрослых, и голоса их умолкнут, когда
они разъедутся один за другим… А она останется одна – без детей, без мужчины, с
легковесной сестрой, живущей так, словно она пятый ребенок на Эльвириных руках.
Старость превратит ее лицо в кусок сморщенного пирога, и у нее не будет даже
защиты от зеркала, хотя зеркало можно закрыть, но чем закрыть лицо, которое
хуже, чем отражение? Лицо, повторяющее твои черты?
Эльвира молча отошла от двери соседки, поднялась по лестнице
наверх, проверила спящих детей, оставив ненужный пирог на холодном подоконнике.
Взглянула на часы – половина одиннадцатого. За прошедшие полчаса она словно
прожила полтора десятка лет своей жизни, и в голову ей со всей очевидной
беспощадностью пришла мысль о том, что она упустила время, драгоценное время,
пока играла с Розой в благородство и не говорила ни слова об Антоше Соколове.
«Больше года. Больше года. Больше года».
Она повторяла про себя эти слова, пока шла к комнате сестры.
Войдя, повернулась к Розе, читавшей на диване, и та, увидев ее лицо, отложила
книгу и начала подниматься.
– Я хочу поговорить с тобой об Антоне, – очень
тихо сказала Эльвира. – Сядь. Разговор будет долгий…
* * *
– А через три дня после этого незначительного
происшествия Татьяна покончила с собой, – закончила Шестакова, тяжело
вздохнув. – И я долгое время потом вспоминала, как она вышла мне
навстречу, вся ощетинившаяся, несчастная, в каких-то изодранных трико, висевших
на коленках, и в этой дурацкой рубашке, надетой шиворот-навыворот. Я слишком
легко тогда сдалась! Можно было поговорить с ней, попробовать достучаться до ее
ожесточенного сердца… Увы, я этого не сделала. Мне хватало своих забот. А дети
были слишком маленькими, чтобы что-то понимать.
– Я понимала, – проговорила Эля, ни на кого не
глядя, вертя связку дверных ключей, которую Макар часто видел у нее в
руках. – Я понимала, что она меня любит. И я тоже ее любила.
После ужина все постепенно разошлись. Эльвира Леоновна,
сославшись на приступ начавшейся мигрени, попрощалась с Макаром первой и
удалилась, нежно придерживаемая под локоть Эдуардом. За ними, немного выждав
для приличия, ушла Лариса, безразлично улыбнувшись Илюшину на прощание. Эля,
как показалось Макару, хотела что-то ему сказать, но бросила взгляд на Леонида,
расправлявшегося с остатками холодной куриной ноги, и передумала – вытерла
полотенцем посуду, расставила по местам и незаметно ускользнула – так тихо,
словно ее и не было в комнате и никто не повышал голос на Ларису, не вспоминал
о несчастной самоубийце Татьяне Любашиной.