– Я как раз в то время поселился в Тихогорске, –
проговорил Корзун, закуривая вторую сигарету. – Работа у меня была
разъездная, и домой я возвращался нечасто. Но друзей Шестаковых помню очень
хорошо, к тому же сестры приглашали меня в гости, и пару раз я бывал на этих
самых журфиксах. Тогда, в конце восемьдесят девятого года, все стремительно
менялось, и в воздухе было, знаете, ожидание огромных, невероятных перемен.
Казалось, что вот-вот начнется новая жизнь и нужно жить как можно быстрее… Даже
журфиксы устраивались уже не раз в две недели, а еженедельно, и мне казалось,
что сестры все чаще впадают в состояние несколько нездоровой взвинченности.
Одно время я наивно полагал, что причина – в событиях, происходивших в стране,
однако в конце концов до меня, наивного, дошло, что все гораздо проще.
– Дело было в Антоне Соколове, так?
– Да. Думаю, исключительно в нем. Я однажды услышал,
как Эльвира и Роза ссорились и в разговоре звучало его имя. И в их отношениях
даже мне, человеку чужому, чувствовалось напряжение.
– Кто из сестер вам больше нравился? – неожиданно
спросил Илюшин.
Валентин Ованесович сбил пепел с сигареты, который ветер
сразу подхватил и рассыпал над цветочной грядкой.
– Роза, – сказал он наконец. – Она была…
мягче, что ли. Сестры очень отличались по характеру: Эльвира –
целеустремленная, собранная, с азартом в глазах. Роза – расслабленная,
неторопливая. И обе были удивительные красавицы, из таких, от которых мужчинам
сложно отвести взгляд. Правда, Роза была несколько инфантильна, фактически –
пятый ребенок при Эльвире. Они чувствовали себя как рыбы в воде в той
обстановке восхищения, почитания, влюбленности, которая сложилась за время
этих… журфиксов. Конец им положила та трагедия, что случилась в девяностом. Вы,
наверное, знаете.
– Нет, не знаю, – отозвался Макар
удивленно. – Какая трагедия?
– «Трагедия» – это я, пожалуй, громко сказал. Хотя по
масштабам Тихогорска дело, конечно, получилось очень шумное и преступника
искали, можно сказать, всем городом. Уровень преступности здесь очень низкий,
город и сейчас спокойный, и тогда, в девяностом, был тихим. Это уж после
началось… криминальные стычки, дележ собственности…
– Кого-то убили в девяностом году? – догадался
Илюшин и покосился на Корзуна, опасаясь, что тот ударится в воспоминания о
«бандитских девяностых».
– Бориса Юрьевича, – вздохнул Валентин
Ованесович. – Чудинова, терапевта.
– Друга Соколова?
– Его самого. Про убийство я вам напрасно сказал,
потому что так и не смогли узнать, случайно ли его та машина сбила или
специально… Я думаю, что первое, потому как помню Борю и уверен: врагов у него
быть не могло. Тогда, в самом начале девяностого года, мне исполнилось тридцать
два, и с Борькой мы оказались ровесниками. Он нравился мне больше остальных. В
нем, знаете ли, была какая-то внутренняя чистота и прямота, и человек он был,
безусловно, порядочный. Он тоже, похоже, мне симпатизировал… К тому же мы оба
сошлись на почве любви к рыбалке. Правда, разговоры наши имели характер чисто
теоретический, но в любом случае приятно встретить единомышленника,
согласитесь! И когда вечером третьего февраля нашли тело…
Корзун замолчал, старательно вмял окурок в жестяную банку,
пристроенную возле ножки скамейки.
– Метель страшная мела в том феврале, – сказал он
наконец. – Весь февраль. Конечно, все следы занесло.
* * *
Метель в феврале только наступившего тысяча девятьсот
девяностого года мела страшная, начиная с самого первого числа, а точнее – с
ночи тридцать первого января. Снегоуборочная техника работала не переставая, и
все равно к вечеру дороги утопали в снегу. Люди старались не выходить из
квартир без серьезной надобности: под снегом подстерегал гололед, зима
свирепела с каждым днем, бесилась, дико выла за стенами, обрушивала колючий
снег на прохожих. Вслед за метелью ударил холод, державшийся сутки, а затем
снова потеплело и завьюжило. Протекавшая через Тихогорск узкая река Суряжина
из-за своего бурного течения не замерзала – сизая вода ее мелькала среди
сугробов, возвышавшихся по берегам.
Неподалеку от дома Шестаковых был спуск к Суряжине – там
выходил из земли родник, из которого местные жители брали воду. Городская
администрация, несмотря на просьбы горожан, все никак не могла благоустроить
площадку перед родником, и вода стекала на землю. В результате в сильные холода
снег и расчищенная земля схватывались льдом, спускаться на который рисковали
немногие – жутковатая Суряжина облизывала замерзший берег в десяти шагах от
трубы родника, и упасть в нее никому не хотелось.
Днем третьего февраля по городу разнеслась страшная новость:
Татьяна Любашина покончила с собой – утопилась в речке, как раз под родником.
Ужаснее всего было не то, что утопилась – это как раз знающих людей не удивило,
потому что характер у Таньки-шалавы был дикий, неуравновешенный, – а то,
что оставила она после себя трехмесячную Сонечку. Правда, быстро разобрались,
что в Анненске живет двоюродная сестра Таньки с мужем, и девочку отдали ей.
Дом Шестаковых притих после этого известия, потому что
утопившаяся последние три года занимала комнаты на первом этаже – те самые, в
которых когда-то жил учитель биологии.
Не везло сестрам Шестаковым с жильцами этой квартиры:
сначала завистливый ехидный учитель, затем Татьяна… Пожалуй, доведись сестрам
выбирать нижнего соседа, они бы остановились на учителе, а не на дворничихе
Таньке, но выбирать им не дали.
По утрам Любашина мела улицы, а вечером строчила на старой
швейной машинке, и даже была у нее кой-какая клиентура – из тех дамочек,
которых не останавливала от общения с Танькой ее репутация. А репутация, надо
сказать, была паршивая, потому что поведение Любашиной многие называли
легкомысленным, а некоторые говорили прямо: развратная она девка, Танька из
шестаковского дома.
Тощая, с выпирающими коленками, в бесстыже обтягивающем
коротком полудетском платье, Танька казалась болезненной. Смотрела на всех
странно – искоса, тревожными глазами, словно то ли боялась, что ударят, то ли
примерялась ударить сама. К понравившимся мужчинам подходила запросто, не
разбирая, женат или нет, и уводила к себе в комнатку, не скрываясь, причем
избранник обычно шел за Любашиной как заговоренный – было в ней что-то такое,
что притягивало мужиков. Глаза удлиненные, приподнятые к вискам, бледная кожа и
скулы проваленные, как у туберкулезной больной. Только губы у Любашиной были
пухлые, но вечно искусанные и шелушащиеся.
Как-то раз на Таньку напала жена одного из «уведенных» с
криком: «Я тебя без волос оставлю». Но тощая Любашина дала ей такой отпор, что
несчастной супруге пришлось с позором бежать со двора. Танька в ярости еще и
камнями вслед ей швырялась, к восторгу собравшихся детей.
Конечно, все это не могло нравиться сестрам Шестаковым.
Роза возмущенно нашептывала сестре, что нижняя соседка
подает дурной пример детям своим поведением, но Эльвира, несмотря на антипатию
к Таньке-шалаве, признавала, что с детьми та мягка, почти нежна, никогда при
них не матерится и не эпатирует публику. Даже Элю, вечно надоедавшую со своими
детскими выдумками, Любашина не прогоняла, а выслушивала и что-то ей рассказывала.