– Прости, Мацуда, но мне сдается, если кто из нас и наивен, так это ты. Дело художника – стараться уловить красоту всюду, где он ее обнаружит. Но как бы хорошо он ни научился это делать, он все равно будет иметь крайне мало влияния на те проблемы, о которых ты говоришь. И если общество «Окада-Сингэн» действительно таково, как ты говоришь, то оно, по-моему, задумано совершенно неверно. Ибо в основе его, похоже, лежит некое наивное заблуждение насчет того, что может и чего не может искусство.
– Ты прекрасно знаешь, Оно, мы вовсе не смотрим на вещи так примитивно. Ведь «Окада-Сингэн» существует не в изоляции; повсюду – в политике, в армии – есть молодые люди, которые думают так же, как и мы. Мы и есть новое, поднимающее голову поколение. И, объединив свои силы, мы вполне способны достичь чего-то стоящего. Просто некоторые из нас неравнодушны к искусству и мечтают видеть его полностью отвечающим запросам мира сегодняшнего. Все дело в том, Оно, что в такие времена, как сейчас, когда народ все больше нищает, когда дети повсюду вокруг болеют и голодают, художнику недостаточно укрываться в своем убежище, доводя до совершенства красоту куртизанок на своих полотнах. Я вижу, ты сердишься на меня, ищешь, как бы мне возразить, но пойми: я хочу тебе добра, Оно. И очень надеюсь, что потом ты как следует поразмыслишь обо всем этом. Ведь ты, прежде всего, очень талантливый человек.
– Но тогда скажи мне, Мацуда: как можем мы, глупые декадентствующие художники, помочь осуществлению этой твоей политической революции?
И я с раздражением увидел, что Мацуда опять пренебрежительно мне улыбается.
– Революции? Ты что, Оно! Это коммунисты хотят революции. А мы ничего подобного не хотим. Как раз напротив! Мы мечтаем о реставрации. И стремимся всего лишь к тому, чтобы его императорское величество восстановили в законных правах как главу нашего государства.
– Но наш император и так глава государства!
– Нет, в самом деле, Оно, до чего ты все-таки наивен! И в голове у тебя полная каша! – Хотя Мацуда и говорил по-прежнему совершенно спокойно, голос его сделался жестче. – Да, император – наш законный правитель, но смотри, что происходит в действительности: власть отнята у него бизнесменами и политиками. Послушай, Оно, ведь Япония – уже не отсталая страна, населенная в основном крестьянами. Мы стали могущественным государством, способным помериться силами с любой из стран Запада. А уж в Азии Япония и вовсе выглядит великаном среди карликов и калек. И при этом мы позволяем нашему народу все глубже погружаться в отчаяние, а нашим детям – умирать от недоедания. Тогда как бизнесмены богатеют, а политики всему находят оправдания и болтают. Можешь ты представить себе, чтобы какая-то западная держава допустила подобное положение? Да они наверняка давным-давно уже начали бы действовать!
– Действовать? Какие действия ты имеешь в виду, Мацуда?
– Пора и нам ковать империю, столь же могущественную и богатую, как британская и французская. Мы должны воспользоваться своей теперешней мощью и расширить свои рубежи. Для Японии теперь самое время занять надлежащее место среди мировых держав. Поверь мне, Оно, у нас есть и силы, и средства, чтобы добиться этого, но нам еще предстоит пробудить в себе волю к победе. И от теперешних бизнесменов и политиков тоже нужно избавиться. Тогда военные будут подчиняться только приказам его императорского величества. – Мацуда усмехнулся и бросил взгляд на переплетение линий, возникших на усыпанной сигаретным пеплом столешнице. – Но об этом в основном уже совсем другие люди должны заботиться, – прибавил он. – А такие, как мы, Оно, своей основной заботой должны сделать искусство.
Я уверен, впрочем: причина того, что Черепаха так расстроился, когда недели через две-три обнаружил на старой кухне мою новую картину, отнюдь не связана с теми глобальными проблемами, которые мы с Мацудой обсуждали в тот вечер; у Черепахи попросту не хватило бы проницательности увидеть столь многое в моей незавершенной работе. Единственное, что он наверняка сразу разглядел в ней, – это вопиющее пренебрежение основными принципами нашего учителя: отказ от всех наших коллективных попыток научиться воспроизводить на полотне зыбкий свет уличных фонарей в «веселых кварталах»; введение четкой надписи, дополнительно усиливающей воздействие картины; но более всего, без сомнения, Черепаху шокировала сама моя техника, активно использующая четкие линии контура, – прием, как вам известно, достаточно традиционный, но безоговорочно отвергаемый школой Мори-сана.
В общем, после той вспышки гнева у Черепахи – каковы бы ни были ее причины – я понял, что не могу более скрывать свои новые, бурно развивающиеся идеи от окружающих, и лишь вопрос времени, когда об этом узнает сам Мори-сан. Так что, когда наш с ним разговор все-таки состоялся – в беседке парка Таками, – я уже успел не раз прокрутить в голове то, что мог бы ему сказать, и сдавать свои позиции ни в коем случае не собирался.
Примерно через неделю после того разговора с Черепахой утром на кухне Мори-сан взял меня с собой в город – кажется, выбрать и заказать нужные для мастерской материалы, не помню точно. Зато я очень хорошо помню, что, пока мы занимались делами, Мори-сан вел себя со мной совершенно как обычно. Затем, ближе к вечеру, оказалось, что у нас до поезда еще есть время, и мы по крутой лестнице, находившейся прямо за железнодорожной станцией, поднялись в парк Таками.
В те времена там была одна очень симпатичная беседка; она стояла на вершине холма, и оттуда открывался чудесный вид – это примерно там, где теперь расположен мемориал мира. Но самое замечательное в этой беседке – фонарики, украшавшие свесы ее изящной крыши по всему периметру. Впрочем, в тот вечер, когда мы к ней подошли, ни один фонарик еще не горел. В беседке, размером с большую комнату, не имелось ни стен, ни перегородок, и наслаждаться открывавшимся оттуда видом мешали лишь соединенные арками столбы, поддерживавшие крышу.
Вполне возможно, что именно в тот вечер я впервые по-настоящему и открыл для себя эту беседку, и с тех пор она надолго стала моим любимым местом, пока ее полностью не разрушили во время войны, и я частенько приводил туда своих собственных учеников, когда нам случалось оказаться в этих местах. И по-моему, как раз в этой беседке перед самым началом войны мы в последний раз беседовали с Куродой, самым одаренным из моих учеников.
Ну, а в тот вечер, когда я следом за моим учителем поднялся в беседку, алые краски заката уже начинали постепенно меркнуть, и внизу, посреди беспорядочного нагромождения крыш, еще различимых в сумерках, один за другим вспыхивали огоньки. Мори-сан подошел к перилам, любуясь видом, прислонился плечом к столбу, с явным удовольствием посмотрел на небо и сказал, не оборачиваясь ко мне:
– Оно, там, в узелке, есть спички и тонкие свечи. Зажги, пожалуйста, фонарики. Я думаю, тебе понравится зрелище.
Пока я шел по кругу, зажигая один фонарик за другим, парк вокруг, притихший, точно замерший, медленно окутывала ночная тьма. Я то и дело поглядывал на неподвижный силуэт моего учителя, отчетливо видимый на фоне неба. Мори-сан по-прежнему задумчиво смотрел куда-то вдаль, и я зажег уже, по крайней мере, половину фонарей, когда вдруг услышал его голос: