На что, как мне было известно по опыту, следовало отвечать лишь невнятным бормотанием и продолжать есть. Во всем остальном жизнь моя текла более или менее спокойно. Но должно быть, иногда я все же задумывался обо всем этом, потому что помню, как однажды, когда мы играли дома у Акиры, у нас с ним произошел весьма знаменательный разговор.
С архитектурной точки зрения дом Акиры был очень похож на наш. Я даже помню, папа рассказывал мне, будто оба дома были построены одной и той же британской фирмой лет за двадцать до того. Но внутреннее устройство дома моего друга решительно отличалось от интерьера нашего дома и служило для меня источником восхищения. Дело не в преобладании восточных картин и украшений – в шанхайский период моей жизни в этом не было для меня ничего удивительного, – а скорее, в странных понятиях домашних Акиры о назначении многих предметов западной обстановки. Ковры, которые я привык видеть на полу, здесь висели на стенах; стулья располагались на необычной высоте по отношению к столам; лампы качались под странными огромными абажурами. Но самыми удивительными были копии японских комнат, которые родители Акиры устроили наверху. Это были маленькие, ничем не заставленные помещения, полы которых покрывали японские татами, а к стенам крепились бумажные панели. Оказавшись в такой комнате – во всяком случае, по словам Акиры, – человек мог сказать, что находится в самом настоящем японском доме, построенном из дерева и бумаги. Особенно забавными представлялись мне двери: с внешней, западной, стороны это были обычные дубовые двери с начищенными до блеска медными ручками; с внутренней, «японской», – тонкие бумажные листы в лакированных деревянных рамах с инкрустациями.
Так вот, однажды изнуряющим жарким днем мы с Акирой проводили время в этих японских комнатах. Он пытался научить меня какой-то игре с картами, на которых были изображены фигурки японцев. Я кое-как усвоил суть, и мы играли уже несколько минут, как вдруг мне пришло в голову спросить:
– Твоя мать иногда перестает разговаривать с твоим отцом?
Друг озадаченно взглянул на меня – вероятно, не совсем понял. Его английский порой давал сбои, если я внезапно выбивался из контекста, так что я повторил вопрос. Тогда он, пожав плечами, ответил:
– Мама не говорить с отец, когда он на работе. Мама не говорить с отец, когда он в туалет! – После чего разразился деланным смехом, упал на спину и начал дрыгать ногами в воздухе.
Мне пришлось на время оставить тему. Но, однажды затронув се, я был решительно настроен довести дело до конца и через несколько минут повторил вопрос.
На этот раз Акира, кажется, понял, что я не шучу, и, отложив карты, стал расспрашивать меня, пока я наконец кое-как не объяснил ему, почему встревожен. Тогда он снова улегся на спину, но на сей раз лишь задумчиво смотрел на вращавшийся под потолком вентилятор. Через несколько минут он произнес:
– Я понимать, почему они не разговаривать. Я знать почему. – И, повернувшись ко мне, добавил: – Кристофер, ты недостаточно англичанин.
Когда я попросил его объяснить, что это значит, он снова замолчал и уставился в потолок. Я тоже улегся на спину и последовал его примеру. Он лежал наискосок от меня, и когда заговорил, его голос показался мне, помнится, странно бесплотным.
– Это тоже со мной, – сказал он. – Мама и папа прекращать говорить, потому что я недостаточно японец.
Как уже упоминал, я во многих отношениях был склонен считать Акиру авторитетом, поэтому слушал его в тот день очень внимательно. Мои родители, говорил он, перестают разговаривать друг с другом, когда глубоко огорчены моим поведением. Это происходит оттого, что я веду себя не так, как подобает истинному англичанину. Если бы я об этом задумался, продолжал он, то я наверняка бы установил связь между теми периодами, когда мои родители не разговаривают друг с другом, и своими промахами. Что касается его, он в таких случаях всегда знает, что опозорил свою японскую кровь, и не удивляется, когда родители перестают общаться. Я поинтересовался, почему они не наказывают нас за это обычными способами, и Акира объяснил, что это – совсем другое дело, он говорит о проступках, не имеющих ничего общего с обычным дурным поведением, за которое можно наказать обычным способом. Он имеет в виду то, что огорчает наших родителей чрезмерно глубоко, из-за чего они даже не способны ругать нас.
– Мама и папа так сильно, так сильно расстраиваться, – тихо повторил он, – поэтому они прекращать говорить.
Потом он сел и указал на состоявшее из узких полосок жалюзи, опушенное в тот момент до половины окна. «Мы, дети, – сказал он, – похожи на шнурки, которые держат пластинки вместе. Так сказал однажды какой-то японский монах. Мы часто не осознаем этого, но именно мы, дети, скрепляем не только семью, но и весь мир. И если мы не соответствуем своему назначению, пластинки могут рассыпаться по всему полу».
Больше ничего о том нашем разговоре я не помню. Как говорил, я не придавал тогда особого значения подобным вещам. Тем не менее меня не раз одолевало искушение поговорить с мамой о том, что сказал мой друг. В конце концов я так и не решился сделать это, зато однажды коснулся той же темы в разговоре с дядей Филипом.
* * *
Дядя Филип на самом деле не доводился мне дядей. Еще до моего рождения, сразу после приезда в Шанхай, будучи тогда служащим компании «Баттерфилд и Суайр», он в качестве гостя некоторое время жил в доме моих родителей. Потом, когда я был еще совсем маленьким, он ушел из компании из-за того, что мама называла «глубоким несогласием со своими нанимателями по поводу путей развития Китая». К тому времени, когда я повзрослел настолько, чтобы у нас сложились какие-то отношения, дядя Филип руководил благотворительной организацией под названием «Священное дерево», деятельность которой была направлена на улучшение условий жизни в китайских районах города. Он всегда оставался другом семьи и в течение многих лет был участником маминых антиопиумных собраний.
Помню, мама нередко брала меня с собой в контору Филипа. Она находилась на территории одной из церквей в центре города – теперь я думаю, что это была Объединенная церковь на Сычуань-роуд. Наш экипаж въезжал прямо в церковный сад и останавливался возле широкой лужайки, затененной фруктовыми деревьями. Здесь, несмотря на доносившийся городской шум, атмосфера оставалась идиллической, и мама, выйдя из экипажа, всегда останавливалась, поднимала голову и говорила: «Воздух. Насколько же он здесь чище!» Настроение у нее заметно улучшалось, и иногда – если приезжали немного раньше назначенного времени, – мы с ней играли на траве. Если мы играли в пятнашки, гоняясь друг за другом под деревьями, мама весело смеялась и визжала так же, как я. Помню, однажды в разгар игры она внезапно застыла, заметив вышедшего из церкви священника. Тихо стоя на краю лужайки, мы обменялись с ним приветствиями, когда он проходил мимо. Но как только он скрылся из виду, мама повернулась ко мне, присев на корточки, заговорщически подмигнула и рассмеялась. Возможно, такое случалось не раз. Во всяком случае, помню, как мне нравилось, что моя мама участвует в чем-то, за что се, как и меня, могут отчитать. Вероятно, именно это делало для меня моменты беззаботных игр в церковной усадьбе совершенно особенными.