Но были и другие перемены, не настолько для меня легкие. Не поймите меня так, что нам никогда больше не было хорошо вдвоем у него в палате. Мы даже сексом порой занимались. Но трудно было не заметить, что у Томми нарастает склонность отождествлять себя с другими донорами центра. Если, к примеру, мы с ним вспоминали слова или поступки какого-нибудь хейлшемского однокашника, он раньше или позже переводил разговор на того или иного своего нынешнего приятеля-донора, который проявил себя похожим образом. Особенно на меня подействовал один мой приезд в Кингсфилд после долгой дороги. Я вышла из машины на Площади, и все здесь выглядело примерно так же, как в тот день, когда я и Рут заехали сюда за Томми, чтобы вместе отправиться к лодке. Стоял хмурый осенний день, и кругом не было никого, кроме кучки доноров под навесом корпуса отдыха. Среди них я увидела Томми. Он стоял, прислонясь плечом к столбу, рядом на ступеньке, сутулясь, сидел другой донор и что-то рассказывал. Я приблизилась немного, потом остановилась и стала ждать под серым открытым небом. Но Томми, хоть и увидел меня, продолжал слушать приятеля, и под конец он и все остальные разразились смехом. И даже после этого он слушал дальше и улыбался. Он говорил потом, что подозвал меня жестом, — но если такое и было, жест не бросался в глаза. Я увидела только, что Томми рассеянно мне улыбнулся, а потом опять переключил все внимание на рассказ донора. Понятно, что я застала его посреди разговора, и минутку спустя он, конечно, подошел ко мне и мы поднялись в его палату. Но это очень сильно отличалось от того, как бывало у нас раньше. И дело даже не только в том, что он заставил меня ждать на Площади. Одно это я бы куда легче перенесла. Важнее другое: впервые в тот день я почувствовала в нем какое-то нежелание со мной идти, да и потом в палате особого тепла между нами тоже не было.
Во многом, если честно, этот холодок мог быть связан и со мной, с моим состоянием. Потому что, стоя там и глядя, как они разговаривают и смеются, я вдруг ощутила неприятный внутренний толчок: что-то в том, как эти доноры расположились полукругом, что-то в их позах, почти нарочито расслабленных, сидели они или стояли, в том, как они словно бы демонстрировали всему миру, что получают от общения друг с другом массу удовольствия, напомнило мне, как посиживала в хейлшемском павильоне наша маленькая компания. Это сходство, повторяю, было мне неприятно, и я допускаю поэтому, что в тот день в палате у Томми с моей стороны затаенной обиды было не меньше, чем с его. Такой же укол обиды я чувствовала всякий раз, когда он говорил мне, что я чего-то не понимаю, потому что я еще не донор. Но если не считать одного разговора, который я совсем скоро приведу, подобные уколы не были очень уж болезненными. Обычно он произносил такие вещи полушутя, почти нежно. И даже если возникало что-нибудь посерьезнее, как в тот раз, когда он сказал, чтобы я не носила больше его грязное белье в прачечную, потому что он может делать это сам, ссоры не получалось.
Я тогда спросила его:
— Какая разница, кто из нас таскает это белье? Мне так и так идти мимо.
Но он покачал головой:
— Нет, Кэт, давай я уж сам буду за свое отвечать. Была бы ты донором — поняла бы.
Меня задело, конечно, — и все же пережить это я смогла довольно легко. Но был у нас, как я сказала, один разговор, от которого мне стало по-настоящему больно.
Он случился примерно через неделю после того, как Томми пришло извещение о четвертой выемке. Неожиданностью оно для нас не стало, мы обсуждали предстоящее уже много раз. Скажу даже, что самые задушевные беседы, какие у нас были после поездки в Литлгемптон, касались именно четвертой выемки. Реакция доноров на извещение о четвертой бывает самая разная. Некоторые говорят об этом и говорят, бесконечно и бестолково. Другие ограничиваются шуточками, третьи вообще не желают затрагивать эту тему. И есть у доноров странная склонность видеть в четвертой выемке повод для поздравлений. К донору, который «идет на четвертую», пусть даже он и не вызывал раньше больших симпатий, относятся с особым уважением. Не остаются в стороне даже врачи и сестры: когда донор, которого готовят к четвертой, приходит на обследование, медики встречают его улыбками, жмут ему руку. Что касается нас с Томми, мы говорили обо всем — иногда шутливо, иногда серьезно и обстоятельно. Сравнивали всевозможные подходы доноров к этому событию — что разумно, что не очень. Однажды, когда мы лежали рядом в вечерних сумерках, он сказал:
— Знаешь, Кэт, почему все так беспокоятся из-за четвертой? Потому что не уверены, что действительно завершат. Если знать наверняка, было бы легче. Но они никогда точно не скажут.
Вообще-то я довольно давно ожидала такого поворота и думала, как отвечу. Но вот он заговорил об этом — и мне мало что пришло на ум. Я сказала только:
— Все это чепуха, Томми. Болтовня, пустая болтовня. Лучше выбрось это из головы.
Но Томми, я думаю, знал, что мне нечем подкрепить свои слова и что четкого ответа на вопрос, который он поставил, нет даже у врачей. Вы, наверно, тоже слышали эти разговоры: что после четвертой выемки, даже если ты завершил в техническом смысле, какой-то элемент сознания в тебе, может быть, все равно сохраняется, и там, по другую сторону черты, — новые выемки, одна за одной, множество, но никаких уже помощников, реабилитационных центров, приятелей, и тебе только и остается, что смотреть на эти выемки до конца, до полного отключения. В общем, какой-то фильм ужасов, и большую часть времени медики, помощники, да и доноры обычно тоже, отгоняют подобные мысли. Но порой какой-нибудь донор все же начинает об этом, как Томми тем вечером, и я жалею сейчас, что мы не поговорили как следует. Я объявила это чепухой, и мы оба отступили от неприятной темы, но хотя бы я знала теперь, что у Томми есть такие тревоги, и была рада, что он пусть в малой мере, но поделился ими со мной. Как бы то ни было, я считала, что мы вдвоем справляемся с подготовкой к выемке в целом неплохо, и потому-то на меня так сильно подействовал разговор, который он завел, когда мы гуляли по «полю».
Что касается территории, кингсфилдский центр выглядит, надо сказать, довольно бледно. Очевидным местом встреч служит Площадь, а те несколько участков, что имеются позади корпусов, похожи на пустыри. Самый большой из них, который доноры называют «полем», — это заросший высокой травой и чертополохом прямоугольник, огороженный проволочной сеткой. Много было разговоров о том, чтобы превратить его в нормальную прогулочную лужайку для доноров, но этого не сделали даже и по сию пору. Правда, из-за большого шоссе, которое проходит рядом, лужайка, если бы ее разбили, все равно вряд ли была бы таким уж умиротворяющим местом. Так или иначе, доноры, когда им не по себе и надо походить, чтобы успокоиться, идут чаще всего именно на «поле», где продираются через гущу крапивы и куманики. Утро, о котором я хочу рассказать, было очень туманное, и я знала, что «поле» все пропитано влагой, но Томми настойчиво звал меня туда пройтись. Неудивительно, что мы оказались там одни, но это-то, вероятно, ему и нужно было. Побродив несколько минут по зарослям, он встал у забора и устремил взгляд в пустой туман по ту сторону. Потом сказал:
— Кэт, пожалуйста, пойми меня правильно. Я очень много об этом думал, и выходит так, что мне нужен другой помощник.