— Да… мы пошли с Гвидо поужинать в одно место, и я не заметил, что там не было связи. Это было в подвале.
Я уже не знаю, что сказать. Меня тошнит. Но Джин, как ни странно, спасает меня.
— А, в подвале. Я звонила несколько раз, потом заснула. Сегодня мы не сможем увидеться. Вот обидно! Мне нужно отвезти маму к тетушке за город. Созвонимся позже? Я не буду отключаться, ладно? Ну, давай, не грусти! Чмок, и когда ты оживешь, еще раз чмок!
И она вешает трубку. Джин. Джин. Джин. Как всегда, в веселом настроении. Джин со своей жизнерадостностью. Джин со своей красотой. Джин со своей чистотой. Я чувствую себя дерьмом. Со всем этим ромом, и со всем остальным. Мамочки, сколько же я выпил. А то, что я так напился, может служить оправданием? Нет, этого недостаточно. Я был способен понимать, что происходит. Я мог сказать «нет» в самом начале, не ехать с ней, не надевать шарф, не целовать ее. Виновен! Без тени сомнения. Но все же какая-то тень есть. А если мне это приснилось? Я слезаю с кровати. Эта одежда, висящая на стуле и еще влажная от дождя, эти ботинки, еще покрытые грязью, не оставляют больше никаких сомнений. Это хуже, чем сон. Это воронка. Виновен. Без всяких сомнений, виновен. Я ищу какую-нибудь фразу, слова, за которые можно зацепиться. Почему я ничего не нахожу? Мне приходит на ум одна вещь, которую мне сказал когда-то мой преподаватель философии: «Слабый сомневается перед тем, как принять решение; сильный — после». Кажется, это Краус
[64]
сказал. Значит, по его теории, я сильный. А я чувствую себя таким глупым и слабым. Под гнетом совести тащусь на кухню. Немного кофе мне должно помочь. Пройдет день, потом другой, и еще день. И тогда все это отодвинется на задний план, станет прошлым. Наливаю себе кофе. Он еще теплый. Наверное, Паоло оставил. Я сажусь за стол. Пью, ем печенье. И вижу записку. Узнаю почерк. Паоло. Почерк четкий и ровный, как всегда. Однако сейчас он мне кажется немного неуверенным. Может быть, он устал и написал записку второпях. Читаю. «Я поехал с папой в больницу Умберто I. Маму туда положили. Приезжай, пожалуйста, как можно быстрее». Теперь понятно, почему такой почерк. Речь идет о маме. Я бросаю кофе и быстро принимаю душ. Да, теперь вспомнил. Паоло мне что-то об этом говорил, но это не казалось чем-то серьезным. Я вытираюсь, одеваюсь и через несколько минут уже сижу на мотоцикле. Ветер дует в лицо — я прихожу в себя. Все нормально, Стэп. Меня напрягает только это «приезжай как можно скорее».
72
— Извините, я ищу синьору Манчини, ее должны были к вам положить.
Медбрат, с лицом, выражающим скуку и недовольство, подчеркнутое сигаретой, торчащей изо рта, откладывает открытый «Коррьере делло спорт» и бросает взгляд в стоящий перед ним компьютер.
— Вы сказали Манчини?
— Да.
И тут мне приходит мысль, что, может быть, она называет себя девичьей фамилией. Какая у нее была фамилия до замужества? А, да.
— Она может быть под фамилией Скаури.
— Скаури? Да, вот. Скаури. Третий этаж.
— Спасибо.
Собираюсь подняться на отделение. Но едва лишь я отошел от поста, скучающий медбрат вдруг просыпается и останавливает меня.
— Нет, к ней нельзя. Посещения с трех часов.
Он смотрит на часы у меня за спиной.
— Еще примерно через час. Подожди на улице.
— Да, я знаю, но моя мать…
— Понятно. Но мне плевать. В три часа — правило для всех.
Вспоминаю записку Паоло: «Приезжай, пожалуйста, как можно быстрее». И мне по фигу. Я хватаю его за горло правой рукой и толкаю со всей силы. Он долетает до ближайшей стены, и там я его достаю. Снова зажигаю рукой его горло.
— Я должен увидеть свою мать. Сейчас же. Немедленно. Я не хочу никому неприятностей. Пропусти меня. Пожалуйста…
Я повторяю слово, написанное Паоло, в надежде, что это даст нужный результат. Медбрат хочет что-то сказать. Я медленно отпускаю руку. Он переводит дыхание и бурчит:
— Третий этаж, — и кашляет. — Сто четырнадцатая кровать, — и снова кашляет. — Иди, давай.
— Спасибо!
И я быстро ухожу, пока он не передумал, пока он не сказал или не сделал чего-нибудь положенного по инструкции, что, как мне кажется, сейчас было бы большой ошибкой. Впрочем, я и сам совершил ошибку. Слишком серьезную. Сто двадцать, сто девятнадцать. Направо и налево. Прохожу мимо нескольких кроватей, на которых лежат больные, мимо нескольких жизней, висящих на волоске над пропастью. Какой-то беззубый старик кивает с улыбкой. Я силюсь найти для него слова, но в голову ничего не идет. Сто шестнадцать. Сто пятнадцать. Сто четырнадцать. Вот она. Мне страшно подходить. Моя мама. Я вижу ее, она лежит на простынях, бледная, такая маленькая, я и представить ее такой не мог. Моя мама. Похоже, что-то ей указало на мой приход, какой-то шорох, хотя я подошел очень тихо. Может быть, она услышала стук моего сердца: оно сильно забилось, когда я увидел ее такой. Она поворачивается ко мне и улыбается. Приподнимается на локтях. Но неожиданная боль пронзает ее, и она отказывается от этой мысли. Она слабеет от произведенного движения и снова падает на подушку, в смущении глядя на меня. Я подбегаю. Тихонько беру ее под спину и аккуратно двигаю к изголовью. Помогаю ей, стараясь не касаться бесчисленных проводов, свисающих с какого-то аппарата и заканчивающихся у нее на руках. Она морщится от боли. Но только секунду. Все прошло. Улыбается мне, а я беру свободный стул у соседней кровати и сажусь рядом с ней, у ее изголовья, чтобы ей не пришлось говорить громко, чтобы она больше не уставала.
— Привет.
Она пытается что-то сказать, но я прошу ее помолчать, поднеся палец к губам:
— Ш-ш-ш.
Мы некоторое время молчим. Потом, кажется, ей стало получше.
— Ну как ты, Стефано?
Жесть какая-то. Это она спрашивает у меня. И мягко улыбается. Она смотрит мне в глаза, ища ответ. Я пытаюсь что-то сказать, но слова застревают у меня в горле.
— Хорошо.
Я говорю то, что первое пришло на ум. Более длинное слово рассыпалось бы у меня на зубах, как хрупкое стекло. И моя боль рассыпалась бы на тысячу кусочков, как тончайшее зеркало, в котором отражается вся наша жизнь, моя и мамина. Ее слова, ее смех, ее шуточки, ее нагоняи. Ее стряпня, ее прихорашивание перед зеркалом. Мама. Я бессознательно делаю то, что она столько раз делала со мной. Я беру ее за руку. И она сжимает ее. Я чувствую, как похудели ее пальцы, на них болтается несколько колец, кожа висит складками на тоненьких косточках. Я подношу ее руку к губам и целую. Она тихонько смеется.
— Это что, поцелуй прощения?
— Ш-ш-ш, — я не хочу говорить. Я не могу говорить. — Ш-ш-ш.
Кладу щеку на тыльную сторону ее руки. Мне спокойно на этой живой подушке, маленькой, но наполненной любовью. Моей, ее? Не знаю. Я так и сижу, отдыхаю, глаза закрыты, на сердце легко, на глазах застыли слезы. Она гладит мне голову другой рукой и нежно перебирает мои волосы.