И он продолжал уже вслух:
— Но сперва, Юлиус, мы должны условиться с тобой насчет одного важного пункта.
— Какого?
— Завтра мы деремся с Францем и Отто. Хотя решено, что они должны нас задеть, но мы можем, однако, заранее сами избрать себе противника — тем, что каждый из нас сам попадется своему избраннику, или будет избегать чужого. Самый сильный из них, безусловно, Отто Дормаген.
— Дальше?
— С нашей же стороны — твоя скромность может тебя в этом убедить — если кто из нас увереннее в своей шпаге, так это я.
— Возможно. А затем?
— Затем, мой дорогой, я думаю, что будет справедливо, если я займусь Отто Дормагеном, и я беру его себе. Следовательно, тебе остается Риттер.
— Иными словами, ты не вполне уверен во мне? Спасибо!
— Пожалуйста, не дурачься! Хотя бы в интересах Тугендбунда, если не в твоих личных, я желаю, чтобы все выгоды были на нашей стороне, вот и все. Тебе даже не за что быть мне обязанным. Помни, что Дормаген обладает одним, очень опасным приемом борьбы.
— Тем более! Я, во всяком случае, отказываюсь от неравномерного дележа опасности.
— Ах! Так ты еще и спесив? На здоровье! — сказал Самуил. — Но, разумеется, и я завтра также покажу свой гонор. Выйдет, что мы оба будем считать себя обязанными столкнуться именно с более опасным противником, каждый из нас будет стараться опередить другого и произойдет неловкая поспешность в вызове на ссору Отто. Окажется, что зачинщиками-то будем мы, роли перепутаются, и мы явимся ослушниками Союза…
— В таком случае, бери Франца и оставь мне Отто.
— Право, ты точно ребенок, — сказал Самуил. — Слушай, давай лучше кинем жребий.
— На это я согласен.
— Слава богу!
Самуил написал имена Франца и Отто на двух клочках бумаги.
— Честное слово, то, что ты заставляешь меня делать, просто дико, — говорил он, скатывая в трубочку билетики и мешая их в фуражке. — Как хочешь, но я все-таки не могу понять, чтобы человек ставил свою разумную и свободную волю в зависимости от какого-то слепого и глупого случая. Бери свой билетик. Если только ты вынешь Дормагена, то, вероятно, это твой смертный приговор. Ты сам, что называется, прешь на рожон, как баран под нож мясника, нечего сказать: славный первый шаг!
Юлиус уже начал было развертывать взятый им билетик, как вдруг остановился.
— Нет, — сказал он, — лучше я прочту его после того, как напишу отцу.
И он вложил билетик в библию.
— И я, пожалуй, сделаю то же самое, но только просто из равнодушия.
И Самуил опустил свой билетик в карман.
Потом оба сели друг против друга за письменный стол и при свете лампы стали писать.
Письмо часто служит характеристикой писавшего его. Прочтем же оба письма.
Вот письмо Юлиуса:
«Бесконечно дорогой и глубокоуважаемый батюшка. Я прекрасно сознаю и искренне чувствую все то, чем обязан вам. Не только знаменитым именем величайшего современного химика, не только значительным состоянием, приобретенным со славой работами, известными по всей Европе, но еще, и это главное, той безграничной и неисчерпаемой нежностью, которой Вы скрасили печальное мое существование, никогда не ведавшее материнской ласки. Верьте, что сердце мое преисполнено к Вам чувством признательности за Ваше обо мне попечение и за Вашу снисходительность. Благодаря им, я всегда сознавал себя вдвойне Вашим сыном и люблю Вас вдвойне: как отца и как мать.
У меня появилась потребность высказать Вам все это в ту минуту, когда мой внезапный отъезд из Франкфурта, несмотря на Ваши распоряжения, как бы обвиняет меня перед Вами в равнодушии и неблагодарности. Уезжая в Кассель, Вы запретили мне возвращаться в Гейдельберг. Вы желали послать меня в Иенский университет, где бы около меня не было Самуила, так как Вы боитесь его влияния на меня. Когда Вы вернетесь во Франкфурт, Вы будете сердиться на меня за то, что я воспользовался Вашим отсутствием, чтобы уехать сюда. Но сначала выслушайте меня, мой добрый батюшка, и тогда Вы меня, быть может, простите.
Сказать Вам, что меня снова привело в Гейдельберг? Отнюдь не неблагодарность или желание ускользнуть, но неотступный долг. В чем именно он состоит, я не могу Вам этого открыть. Ответственность занимаемого Вами положения в обществе, и Ваши служебные обязанности не позволяют мне говорить, оттого, быть может, что они же не позволили бы Вам и молчать.
Что же касается влияния на меня Самуила, то я его и не отрицаю. Он, действительно, так умеет подчинить себе мою волю, что я чувствую свое бессилие противостоять ему. Его влияние, быть может, — и неотразимое, и дурное, и даже роковое, но оно мне необходимо. Я, как и Вы, знаю его недостатки, но моих недостатков Вы не видите, я сам их чувствую. Я смирнее и мягче его, но у меня не хватает ни решительности, ни твердости духа. Все мне быстро надоедает и становится скучным, я часто устаю. Я спокоен вследствие малодушия, а нежен по флегматичности. Ну вот Самуил и заставляет меня встряхиваться.
Мне кажется, страшно даже выговорить, что Самуил со своей неутомимой энергией, со страстной настойчивостью даже необходим для моей апатичной натуры. Мне кажется что я только тогда чувствую, что живу, когда он бывает со мной. Когда же его нет, я едва прозябаю. Его власть надо мной безгранична. Первый толчок моим действиям всегда дает он. Без него у меня опускаются руки. Его язвительная веселость, его злой сарказм, как-то волнуют мою кровь. Он точно опьяняет меня. Он это знает и злоупотребляет этим потому, что в его сердце нет места ни любви, ни преданности. Но что поделаешь? Разве можно укорять в жестокости проводника, который старается растолкать замерзающего путешественника, занесенного снегом? Разве можно сердиться на горькое питье, которое жжет вам губы, когда только оно одно может вывести вас из оцепенения? И что бы Вы предпочли для меня: смерть или водоворот жизни?
Впрочем, мое путешествие нельзя назвать бесцельным. Я возвращался через Оденвальд и посетил великолепную местность, которую никогда не видал до сей поры. В следующем письме я Вам опишу впечатления, оставшиеся у меня после этой восхитительной поездки. Я поверю Вам все свои тайны, Вам, моему лучшему другу. В Оденвальде я нашел один домик, а в домике… Надо ли Вам говорить об этом? Не будете ли Вы также смеяться надо мной? Тем более, что именно в настоящее время я не хочу, вернее, не должен воскрешать в своей памяти этот образ…
Возвращаюсь к сути моего письма. Простите мне мое непослушание, батюшка. Уверяю Вас, что в эту минуту мне необходимо знать, что Вы меня прощаете. Боже мой! Мои таинственные намеки, вероятно, взволнуют Вас? Дорогой батюшка! Если наша судьба действительно в руках божьих, то я прибавлю к этому письму успокаивающее Вас слово. Если же я ничего не прибавлю… если я ничего не прибавлю, то Вы меня простите, не правда ли?…»
Уже давно Юлиус боролся с одолевавшей его усталостью. Но на этой фразе перо выскользнуло у него из пальцев, голова склонилась на левую руку, глаза закрылись, и он заснул.