Ни мужу, ни жене не хотелось говорить о том, что в равной мере беспокоило обоих, и именно потому не хотелось говорить, что они слишком хорошо знали и чувствовали друг друга и каждому было боязно усугубить внутри другого ту боль, которую они одинаково испытывали. Этой болью была Анна, ее странное и нелепое, как думали они, замужество, непонятная, а вернее сказать, очень даже понятная и от того особенно постыдная командировка дипломата Краснопевцева в Японию и, главное: то, что происходило с их дочерью Анной теперь, когда ее мужа Сергея Краснопевцева не было в Москве.
С Анною же происходило то, что она явно скрывала от них все, что с нею происходило. Они замечали, как она расцвела и похорошела, но замечали и внезапную, вдруг с такою силою пропарывающую ее расцветшее и счастливое лицо муку, что еле удерживались от желания схватить ее за плечи, как делали это в детстве, когда она пыталась что-то скрыть от них, накричать на нее, потребовать, чтобы она опомнилась и поняла, что никого ближе них – отца и матери – у нее нет и никогда не будет. Обоим приходило в голову, что Анна влюблена и ей отвечают взаимностью, иначе она не сияла бы так, но, зная ее душевную правдивость, они понимали, с каким ужасом она ждет возвращения мужа из Японии и каково ей будет обманывать его. Хотя в том, что именно на обман-то она и не пойдет, ни мать, ни отец не сомневались: слишком прямой и ясной была ее душа. Но тут в голову начинало лезть другое: у того человека, которого она любила, была, наверное, семья и, может быть, дети, и Анна разрывается от сознания своей вины перед его женою и детьми. Это был, как говорится, «один вариант». «Другим вариантом» могло быть и то, что она хочет по-настоящему соединиться с тем человеком, которого любит, и ей тяжела его нерешительность. Жестокой она не была и не могла стать даже от очень сильной любви, но то, что она может ревновать, и слепнуть от ревности, и мучиться ею, и Бог знает в чем подозревать даже того, кого очень сильно любит, – это было, к сожалению, похоже на нее, и никто, кроме родителей, не знал за ней этой вот вспыльчивой мнительности.
– Туда ему она все равно не может ничего написать, – вдруг сказала Елена Александровна, глядя, как горка песка, насыпанного у террасы, становится слегка фиолетовой от гаснущего в небе солнца. – Ведь письма читают.
Константина Андреевича нисколько не удивило, что жена выхватила из потока их общих мыслей именно ту, которая сейчас особенно занимала его.
– Ты хочешь сказать, что лучше оставить как есть? То есть чтобы этот сидел там, подальше, и ничего не знал, а она здесь жила так, как ей хочется?
Елена Александровна обеими руками схватилась за виски:
– Да кто тебе вообще сказал, что у нее кто-то есть? Ты свою дочь плохо знаешь! Она ни за что не пойдет ни на какой адюльтер!
– Это ты говоришь: «адюльтер», а она этих слов даже не слышала! Посмотри на нее!
– А я не смотрела?
И тут же оба почувствовали, что эта маленькая, якобы раздраженная перепалка достигла цели: они дали себе возможность погорячиться, и теперь можно было либо снова замолчать, либо заговорить другими, проникающими друг в друга словами, которые их осеняли легко, когда разговор шел об Анне.
– Костя, я его боюсь.
– Этого?
– Да, этого. Он ненормальный.
– Нормальный. Но это другая нормальность, не наша.
– Нет, тоже неверно. Ты говоришь о том, какой он в остальной жизни, а мне сейчас дела до этого нет! А уж в таких делах, как семья да, не дай Бог, измена, в таких делах нормальных людей вообще не бывает! Это уж спокон веков, Костя, так было! Он, что ли, обрадоваться должен, если она ему скажет, что уходит к другому?
– Леля! Мы с тобой сейчас фантазируем, вот что! Какой вдруг: другой? Ты говоришь: она вся переменилась. Согласен. А может, ей просто вздохнулось легко, когда он уехал?
Елена Александровна опустила глаза и вся как-то съежилась.
– Что? – спросил он.
– Костя, я тебе не хотела говорить... Но тут я нашла, когда мы убирали...
Константин Андреевич огненно покраснел.
– И что ты нашла?
– Да там, за кроватью...
– Так что ты нашла?
Они не смотрели друг на друга. Елена Александровна глубоко вздохнула, пошла в комнату и вернулась с темно-синей, тонкой шерсти, мужской майкой, скомканной и пропахшей пылью.
– Валялось. Упало, наверное.
– Постой! – не глядя на жену, пробормотал он. – Они же здесь были с Сергеем, когда мы на юге...
– У Сергея таких маек нет. – Елена Александровна бросила майку на пол и закрыла лицо руками. – Нет у нас здесь ни у кого таких маек! А если бы даже и были, так я тогда, осенью, все убирала и кровать сто раз туда-сюда отодвигала! Я что, майку бы, по-твоему, не заметила? О Господи! Стыд-то какой!
– Да, стыд, – медленно сказал Константин Андреевич. – Ужасный стыд, Леля. Повеситься легче, чем это...
Елена Александровна подскочила к нему каким-то стремительным рысьим движеньем.
– Не смей! Я и слушать не буду! Валялась какая-то майка. А может быть, это Сергея? Ты что, его майки все знаешь?
И тут они увидели, что к калитке, громко разговаривая и смеясь, подошла счастливая, с высокой прическою, Туся, крепко, как отвоеванную в кровавой драке добычу, держа под руку своего ветеринара, на плечах которого, горя в томном сумраке яростным взглядом, вцепившись в остатки волос жениховских, сидела Валькирия с тем выраженьем, с которым могучие древние девы несли своих воинов в райские кущи.
Свадьбу начали рано. Молодым, видимо, не терпелось поглядеть на подарки, а всем остальным поскорее поесть. Посреди стола поставили темные бутылки, оплетенные тонкой проволокой: ветеринару Диме, вылечившему в прошлом году в одном из кавказских селений целую отару овец, прислали в подарок вино к его свадьбе. Конечно, были еще водка и пиво, наливки из вишни и дачной малины. Валькирия сидела на коленях у Константина Андреевича по правую руку хорошенькой, бойкой, напудренной мамы и ковыряла старую, почти зажившую болячку на нежном и остром своем локотке.
Анна приехала последней, и хотя в эти минуты, когда все рассаживались, и хлопотали, и наполняли рюмки, гостям и молодоженам было не до нее, но многие даже переглянулись: так сильно она изменилась. Прежнее ее милое и приветливое лицо с лучистыми светлыми глазами заострилось и уже не излучало ни света, ни покоя, оно было красивее и ярче, чем раньше, но не было в нем ни улыбки, ни счастья, а только суровая, сильная горечь, которая так же не шла ей, как людям, привыкшим к простой деревенской одежде, совсем не идут городские фасоны.
– А что ты так поздно? – спросила ее Елена Александровна, и Анна быстро назвала какую-то причину, от которой у Елены Александровны сжалось сердце: дочь ее пробормотала первое пришедшее в голову, как человек, которого грубо и внезапно разбудили, открывает глаза и бессмысленно спрашивает о чем-то, не имеющем ни малейшего отношения к тому простому факту, что ему, не понятно отчего, не дали выспаться.