Ничего подобного у него не было. Он понимал, что она не согласится зайти в гостиницу. Она не согласилась.
– Послушай, это глупо, – бормотал он, покрывая поцелуями ее шею, плечи в колкой серой кофточке, ее руки, вжимаясь в нее, гладя ее колени, бедра, волосы…
– Нет, – шептала она, отводя его руки. – Нет, я сошла с ума. Ни за что… Никогда… Гостиница…
– Мивая, – шептал он. – Мивая моя…
Покосившаяся узкая улочка, на которой стояла его машина, уже спала. Купеческие заборы делали ее нарисованной.
Она не пошла в гостиницу, и, злясь на себя за то, что не сумел настоять, и злясь на нее, незнакомую женщину, с которой он только что встретился и, наверное, никогда не увидится больше, чувствуя, что оторваться от нее сейчас – хуже, чем умереть, он крутил одной рукой руль, а другой гладил ее колено и так, петляя и приостанавливаясь, подвез ее почти к дому и вернулся один в свой душный номер, к которому вела от лифта красная дорожка, вдруг показавшаяся ему окровавленной…
На следующий день он зашел к ней в институт. Доклад прошел не так удачно, как всегда. Ему не хотелось ни шутить, ни улыбаться. Слушающие почувствовали, что он не в ударе. Все это было безразлично. На кафедре фольклора, где она работала (Василиса, коса, кокошник, детская Маринина книжка…), было много народу. Поговорить не удалось. Он спустился вниз и позвонил ей из автомата. Она сказала негромко:
– Не могу. Я должна быть дома.
– Тогда я дождусь, пока ты закончишь, и отвезу тебя домой.
Она ответила не сразу:
– Нельзя. Это… неудобно.
– Завтра я уезжаю, – произнес он почти спокойно.
И вдруг услышал:
– Хорошо, я постараюсь.
Что она сказала дома, когда вернулась туда в час ночи, он не знал. Шесть часов, проведенные вместе, въелись в кожу. Он увозил их с собой вместе с ее губами и шелковистой родинкой, он зажал их в себе, затаил, спрятал внутри своего счастливого тела и чувствовал, как они пульсируют там, не дают ему отвлечься ни на что другое на протяжении всей этой дороги, убегающей прочь от нее, в розовый стеганый будуар…
Ему исполнилось пятьдесят, и совсем недавно он сам продумал и устроил себе этот пышный день рождения, на котором кто-то пел, и кто-то играл, и кто-то профессионально рассказывал анекдоты, а темноглазая, похожая на него Марина весело произнесла заранее заготовленную фразу: «В этом году мы справляем не только пятидесятилетие советской власти, но и пятидесятилетие власти нашего папы…» И лысеющие, с седыми висками гости заколыхались от смеха, хотя мало кто за этим столом так уж любил советскую власть, начиная с моего отца и кончая аккомпаниатором Вертинского.
Ему исполнилось пятьдесят, сбылось все, о чем он мечтал, как вдруг выяснилось, что этого мало, недостаточно. Он пробовал уговорить себя: чепуха, пройдет. Не звонил ей неделю. Встретился со своей прежней привязанностью. Ничего не помогало. Желание видеть ее становилось нестерпимым. Едва дождавшись понедельника, он позвонил в Калугу и, услышав негромкий голос, почувствовал, что задыхается…
Через пару дней она приехала в Москву проведать мать. Деваться им было некуда. Он водил ее по ресторанам, по кинотеатрам, отдаленным, где их не могли встретить знакомые. Покупал билеты на первый попавшийся фильм и, едва тушили свет, обнимал ее и отрывался только тогда, когда на экране гасли последние титры. Они выходили из кино, мятые и растерзанные, шел мелкий апрельский дождик, пронзительно пахло свежей землею и дымом, он отвозил ее к матери на Хорошевское шоссе, где они еще полчаса мучительно целовались в машине прямо перед подъездом. Так прошло три дня. Не выдержав, на четвертый он попросил у моего отца ключи от нашей дачи. Отец дал с готовностью, только предупредил, что газа еще нет, баллоны привозят в мае. Он посмотрел на него, не понимая: «При чем здесь газ?» За эти три дня у него заметно изменилось лицо, словно в глаза плеснули светом, и взгляд стал от этого совсем иным – бессмысленным и счастливым.
На следующий день бабушка говорила по телефону со своей любимой подругой, бывшей княжной Гагариной, Лялькой: «Мой ключи дал. Там холод, не убрано. Куда они поехали? Голову потерял». Молчание. Наверное, Лялька ужасалась и ахала. Потом опять бабушка: «Да когда он ее любил, жену? Приехал в Москву – гол как сокол, его там накормили, отец-скорняк, набаловали, он и женился. Что они понимают-то, в двадцать пять лет!» Опять молчание. Похоже, Лялька задавала вопросы. И бабушка тихо, чтобы я, якобы делающая уроки, не услышала: «К нам не приводил. А голову потерял. Но ты помяни мое слово: никуда он от жены не денется! Погуляет и вернется!» Лялька ахнула так громко, что даже до меня донеслось.
Дом стоял почти в лесу, прямо за забором начиналась густая еловая темнота. Кое-где еще лежал посиневший ноздреватый снег, но к полудню начало припекать, как летом. В комнатах пахло старым деревом, пылью, книгами. Этот нежилой запах говорил о том, что они чужие здесь, приехали на день и скоро уедут, а дача будет терпеливо ждать своих настоящих хозяев, которые распахнут окна, разложат на солнце оледеневшие за зиму подушки, перемоют посуду, нарвут ландышей на поляне и поставят их в маленькую голубую вазочку…
Никогда у него не было ничего подобного. Он не засыпал, он проваливался, чтобы тут же проснуться и дотронуться до нее. К вечеру он проснулся и вдруг увидел, что ее нет. Дверь на террасу была открыта, золотом горел кусок подоконника и ровный сосновый ствол за стеклом.
– Где ты? – крикнул он, сам не узнав своего заспанного голоса.
Шаги ее прошелестели под окном. Она вошла и остановилась на пороге.
– Ты так хорошо спал, я вышла прогуляться. Уже все цветет.
Он притянул ее к себе, и тогда она вдруг расплакалась.
– Что? – испугался он, хотя в душе знал, что сейчас услышит.
– Ничего, – прошептала она. – Все хорошо.
– Мивая, – сказал он. – Это ведь только начало. У нас еще…
– Молчи, – плача, пробормотала она. – Ничего не надо говорить, и так все понятно.
Дверная цепочка была задвинута. Он подергал еще раз. Цепочка. Что же делать? Стучать, рваться, будить Маришу? За дверью жалобно заскулил дог. Зашаркали знакомые шаги, и низкий Людин голос спросил:
– Кто там?
– Открой! – приказал он.
– Ах, это ты? – издевательски протянула она. – Что так рано?
Собака заскулила громче, начала царапать лапой кожаную обивку.
– Открой немедленно!
Он рванул дверь на себя, и Люда открыла. Боком, не глядя на нее, он быстро прошел в свой кабинет.
– Нет! – вдруг вскрикнула Люда и зарыдала. – Нет, миленький, так ты не уйдешь!
Он не успел захлопнуть дверь кабинета, и она ворвалась следом, маленькая, пухлая, в своем стеганом розовом халате, ворот переходил в огненные пятна на шее и прыгающие, залитые слезами щеки. Она подошла вплотную и вдруг закричала громко, как не кричала никогда, срываясь на какой-то хриплый лай и почти теряя голос от напряжения: