– И он тоже Миша. Михайла Иваныч.
Она так брехала, чуть дом не снесли.
– Дела! – брешет баба. – Я Шура. Лады? Считай: познакомились. Очень приятно.
Тут вдруг полетела какая-то пена. Густая, как будто вверху кто-то кашлял. Я знаю, как это: так кашляет Федор, когда мы работаем. Кашлянет – плюнет. Густой белой пеной, горячей, как эта.
Она становилась все гуще и гуще, и я стал дрожать от какого-то страха.
А баба ревет:
– Ты гляди! Вот это подарок! Чтоб снег в это время!
А, снег! Это было тогда. В лесу тогда было, как маму убили.
– Зима, – отвечает мой Федор. – Пора.
Он вытащил меня из автобуса, и мы сразу лапами – в белую пену. Тут я испугался. Не снег это! Нет. Снег был весь горячим, а этот холодный.
Оставили бабу в автобусе.
Увидели клетку, в которой был парень. Надутый, как шар в нашем цирке, и вонь.
– Здорово, омон, – брешет Федор. – Давай скорей пропускай: мы по делу, не просто.
– Ты что? – брешет парень. – Все спят, отдыхают. Приказано не было. Поздно для дел.
– Давай пропускай! – Федор мой заревел. – Я правила знаю! Сказал: я по делу!
– А я говорю: давай шлепай отсюда! – И мордой так двинул, и щеки раздул.
– Наставили вас, мудаков! – брешет Федор.
Тут парень достал пистолет. Это что? Пугалка такая, я знаю. Она как хлопушка, но только погромче.
Вот Неля возьмет пистолет и пугнет. А бурый ложится в песок помирать. Тогда Неля плачет, а бурый – ни с места. Она опять плачет, и бурый встает. Встает, весь в опилках, и пляшет кадриль.
– Считаю до трех! – этот парень ревет. – Пеняй на себя: уложу вас, и всё!
Ух, мне горячо стало в брюхе! Ух, стало! Сейчас обоссусь на всю улицу! Ух! Задрать его надо, задрать – и с концами!
Но я не успел. Баба эта пришла.
– Сдурел! – она брешет. – Не видишь, он шутит?
– Шутник заявился! – тот, в клетке, ревет.
– Пошли, – брешет баба, – пошли поскорей! Сынок, извини! Видишь: шутит ведь он!
– Шутки в жопе у Мишутки! – ревет этот, в клетке.
Баба схватила Федора за лапу, мы сразу полезли в автобус тогда.
А пена летела. Вверху кто-то кашлял.
Я хотел согреть Федора, тыкался ему в плечо намордником, но Федор мой был как железный, и всё. Я ткнулся тогда даже к Шуре.
– Гляди, – она брешет, – и зверь наш струхнул! Тебя, значит, любит!
– Да я без него… – ревет Федор мой и к морде моей прижимается мордой. – Да я без него как без рук. Он не зверь. Он брат мне, вот так! И вообще: лучше брата!
А Шура ему говорит:
– Расскажи!
Она ничего ведь про жизнь-то не знала! Оксану не знала, Аркадия тоже, и Дашу с Настеной, и как мы все жили! Тут я заревел. Как сказать? Не могу.
– Мишаня! – мой Федор тогда забрехал. – Кончай ты реветь! Ты нас очень пугаешь!
А Шура ему говорит:
– Не, ты что? Совсем не пугает! Он мне – объясняет!
Какая она, значит, умница – Шура!
– Пойдем, – говорит она Федору. – Хочешь? Чайку хоть попьешь.
– А Мишаню куда?
– Да как же? Он с нами! Ведь он тебе брат!
В подъезде у них было грязно и мокро. И пахло, как будто не чистили клетки. За дверью висели какие-то шкуры. Одна была лошадь, другая собака, а третья – не знаю, но пахла железом.
Вошли к Шуре в клетку. Паршивая клетка. Стол, стулья, на стенах афиши. Едой и не пахнет. Наверное, нету.
– Одна? – говорит ей мой Федор. – Без мужа?
– С ребенком живу, – брешет Шура, – с сыночком.
– А муж где?
– Да он нам зачем! – она брешет. – Ребеночка сделал, большое спасибо.
– А ты молодая, – ревет ей мой Федор, – годам к сорока подвалило, не больше?
– А что? К сорока! Всё при мне! – она брешет.
– Да как же ты тянешь? Одна и с ребенком?
– Ну, как? А другие? Все тянем, не плачем. Ты выпить-то хочешь?
– Хорошее дело, – ревет ей мой Федор, – но я не алкаш, ты об этом не думай.
– А я алкашей не боюсь, – брешет Шура, – по мне хоть алкаш, был бы сердцем не сволочь.
– Ну, ладно, раз так, – отвечает мой Федор. – Пошли с тобой, Миша, в сортир, погуляем.
Вернулись. Еда! И хорошая! Хлеб, к нему много масла, и много селедки. Еще огурцы и варенье из яблок.
– Вчера наварила. Антоновка. Ешьте! – ревет эта Шура. – Остыть не успело. Медведь, поди, любит? Они, говорят, сладкоежки, медведи!
– Мы все сладкоежки, – ревет ей мой Федор.
Схватил две бутылки. Циркач! Разливает.
Она мне дала хлеба с маслом, с вареньем. Такая еда – что такой не бывает!
– Ну, будем здоровы! – ревет эта Шура. – Чего нам грустить? Ты согласен, Мишаня?
– А то! – говорит ей мой Федор. – Согласен!
– Так ты, – говорит она, – в цирке артистом?
– Я в цирке, – он брешет, – я в цирке – артистом.
– А платят тебе? – говорит эта Шура. – На жизнь-то хватает?
– На жизнь нам хватает. Еще как хватает!
– А я челноком была, бросила. Не с кем ребенка оставить.
– А! – Федор мой брешет. – Хорошее дело! Куда ж ты челночила?
– В Польшу, в Варшаву. Везла золотишко в обмен на помаду.
– И как? – брешет Федор, а сам наливает.
– Да что? – говорит ему Шура и брешет: – Берешь пять колечек. Вставляешь поглубже. Куда – догадайся. Обратно помаду. Такой вроде обруч. В нем тюбиков тридцать. Нацепишь на лоб, волосами прикроешь.
– Ну, бабы! – мой Федор ревет. Подливает.
– Да, бабы – что надо! Прикрыли нам бизнес. Давай, говорят, раздевайтесь, подружки. Вас ждет гинеколог. Ну, что было делать?
– Дела! – брешет Федор.
– Ну, взяли мы вату, макаем в печенку. Вставляем туда же, колечек не видно! У всех, значит, это. Ну, недомоганье…
А он подливает.
– И всё, – брешет Шура. – Пришлось мне всё бросить. Теперь на маршрутке, но платят прилично.
– Откуда автобус-то? – брешет мой Федор.
– Автобус дружок мне дает подработать. Доверенность сделал, ну, я и колымлю.
– Ребенок-то где твой? – ревет ей мой Федор.