– Я так счастлив, что вряд ли доживу до завтра, – он повалился на спину, увлекая ее за собой. – Я не доживу до завтра!
– Нет, это я не доживу, – смеясь и отбиваясь, закричала она, – ты меня сейчас задушишь, и я не доживу, убирайся!
– Ни за что, – переходя на английский, пробормотал он. – Ни за что не уберусь, не дождешься!
…Они тихо лежали рядом, погружаясь в сон. Голова его блаженно лежала на ее плече. Цикады не унимались.
* * *
Сначала появился серый кот, которого чей-то знакомый голос назвал котярой. Дикое слово, обросшее свалявшейся шерстью, подползло ей под бок, и звон цикад сразу же прекратился. Вместо него послышался нежный, как паутина, звон далекого трамвая, и в открытую форточку ворвался запах свежесрубленной ели.
«Новый год!» – вспомнилось ей.
«Мама!» – закричала она, но вместо матери в комнату вошел сумасшедший Степка, живший в комнате напротив.
* * *
Страшнее Степки не было ничего на свете. По утрам он с громким мычанием вваливался в кухню и сразу же начинал пить воду из-под крана.
Он пил, обливая грязную майку и драные штаны, съехавшие ниже пупа, булькал, рычал и захлебывался. Соседи стояли молча и ждали, пока он напьется. Ни толстая тетя Катя с косами, обмотанными вокруг головы, ни бабка Тимофевна с совиными глазами, в уголках которых всегда блестело по слезинке, ни кроткий, сильно пьющий дядя Костя-скульптор – не говорили ни слова. Никто не знал, чего ждать от сумасшедшего, которому самое место в психиатрической лечебнице.
Напившись, Степка подходил к плите и брал еду из любой кастрюли.
Кухня молчала. Степка мычал и чавкал. Потом вытирал руки о штаны и уходил к себе до вечера. Вечером могло произойти все, что угодно.
Иногда он спал, оглашая квартиру храпом и свистом, но чаще случались приступы бессмысленной ярости, которые заканчивались тем, что приезжали санитары и делали укол.
– Да когда ж вы его от нас заберете! – вопили жильцы, хватая хмурых санитаров за рукава.
– А чего там забирать? – огрызались санитары. – Он не опасный.
– Это как же не опасный? – взвизгивала тетя Катя. – Гля, что он со стенами сделал?
Со стен Степка остервенело сдирал обои.
– Ну? – удивлялись санитары и уезжали на своей заляпанной грязью машине.
– Хлопотать, хлопотать надо, – бубнила Тимофевна. – Блат нужен, тогда заберут!
Уже тогда, в свои десять-двенадцать лет, она знала, что надо бежать оттуда. Бежать!
«Как это Степка попал сюда?» – мелькнуло у нее в голове. Сомнений, однако, не было: это был он, давно умерший, маленький, вонючий и сильный, в сатиновых штанах и грязной майке.
Он появился в дверях и посмотрел на зеркало, украшенное золотыми листьями по дубовой раме.
– Мы-ы-ы! – замычал он и, подтягивая штаны, двинулся к ней.
За окном было темно и ветрено, наступал Новый год, скоро пробьет двенадцать, надо садиться за стол, открыть шампанское…
Но кто откроет его, если отец умер и неделю назад они с матерью его похоронили?
Степка медленно приближался к кровати, мыча и гримасничая.
Она поняла, что он-то и есть ее настоящий жених, а долгожданная свадьба будет не в приморском Остервиле, а тут, во дворе их старого дома на Мойке.
Невидимый «котяра» впился зубами в низ ее живота и начал, урча, прогрызать его. Она застонала от боли и проснулась. Цикад не было слышно, но осторожное пение какой-то молоденькой птички наполняло комнату, словно фортепианная гамма, разыгрываемая детскими руками. Дэвид крепко спал, уткнувшись в ее плечо. Она перевела дыхание.
Значит, все это ей приснилось.
Пить хочется. Осторожно высвободив плечо, она отстранила его голову, спустила ноги с кровати, и тут же что-то горячее, черное полилось на ковер. Она не сразу поняла, что это ее собственная кровь, и вскочила.
Лилось так сильно, будто внутри ее тела открыли кран.
Она обернулась к Дэвиду и увидела, что он смотрит на нее остановившимися глазами.
– Что с тобой? – хрипло спросил он.
– Не знаю! – закричала она. – Я не знаю!
К горлу подступила тошнота, голова закружилась, Дэвид бросился к телефону и схватил трубку.
* * *
Она шла с оленятами по его следу и с каждым шагом тревожилась все больше и больше. Чутье привело ее прямо к кровавой луже на асфальте.
Олениха приблизила ноздри к земле и принюхалась. Лужа пахла им. Оленята жались друг к другу и ничего не понимали. Мать словно забыла о них.
Тогда оленята затосковали и стали звать ее домой, в лес.
Подъехавшая машина ослепила их своими фарами. Полицейский подошел к оленихе и ткнул ее в бок дубинкой. Она не испугалась и не отреагировала.
Полицейский выстрелил в воздух, и оленята, оглушенные выстрелом, бросились бежать.
– Иди, – сказал полицейский оленихе, – иди, а то собьют.
Словно поняв его слова, она еще раз шумно втянула ноздрями запах его смерти и скрылась.
* * *
Лизи, молоденькая медсестра госпиталя Святого Франциска, чуть было не опоздала на свое утреннее дежурство: вид раздавленного оленя так сильно подействовал на нее, что она пропустила нужный поворот и сделала большой крюк. Из машины «Скорой помощи» на ее пост сообщили, что везут женщину с тяжелым маточным кровотечением, нужно немедленно оперировать. Лизи вызвала по биперу хирурга и анестезиолога.
Двери лифта, шурша, раздвинулись, выехала каталка, на которой, до подбородка накрытая простыней, лежала очень бледная женщина с золотистыми волосами.
Рядом с каталкой шел молодой испуганный мужчина. Медсестра попросила его остаться в приемной, сделала знак санитарам и поспешила в операционную, где все уже было готово.
* * *
Какая ждала жизнь, веселая, богатая! Лошади, острова, премьеры…
А платье! До чего удачен этот розовый чехол внутри белого шелка! Я ведь говорила: «Непременно розовый…»
В Питере идет мокрый снег, полный липких английских слов.
Мы будем говорить по-английски, раз ты американец. Мама не выбросилась из окна, не вы-бро-си-лась! Она просто побежала за лимонами, на Невском вы-бро-си-ли лимоны!
Тропинка, по которой она шла, тянулась вдоль глухого забора.
Идти было больно – каждый шаг отдавался в животе, который только что разрезали ножом и еще не зашили.
Вдруг стало влажно и жарко, как в парной, и чей-то испуганный голос громко сказал: «Умер». Она задрожала и всхлипнула, но тут же пришло облегчение, ее оторвало от земли и вынесло в холодный, полный белого света, простор. Теперь она не ощущала ничего, кроме радости освобождения, к которой примешивался страх, что она потеряется в этом просторе и не найдет дорогу. Вдруг она почувствовала рядом отца с матерью. Отец и мать – еле различимые в холодной белизне и сами белые, почти прозрачные, – гладили ее по голове и плакали. Почему-то она догадалась, что они давно уже стали одним существом, а теперь хотят только одного: чтобы и она присоединилась к ним. С каждой секундой становилось все легче и легче дышать, радость переполняла ее, и наконец, не выдержав, она громко засмеялась, хотя и не услышала своего смеха.