Черные глаза его с веселым сумасшествием запрыгали по комнате.
– А помните, как написал мой поэт? Не помните? Э-эх, как написано!
И всем, кто дерзает, кто хочет, кто ищет,
Кому опостылели страны отцов,
Кто дерзко хохочет, насмешливо свищет,
Внимая заветам седых мудрецов!
Как странно, как сладко входить в ваши грезы,
Заветные ваши шептать имена
И вдруг догадаться, какие наркозы
Когда-то рождала для вас глубина!
И кажется – в мире, как прежде, есть страны,
Куда не ступала людская нога,
Где в солнечных рощах живут великаны
И светят в прозрачной воде жемчуга.
С деревьев стекают душистые смолы,
Узорные листья лепечут: «Скорей,
Здесь реют червонного золота пчелы,
Здесь розы краснее, чем пурпур царей!»
И карлики с птицами спорят за гнезда,
И нежен у девушек профиль лица…
Как будто не все пересчитаны звезды,
Как будто наш мир не открыт до конца!
[1]
Блюмкин перевел дыхание. Прошло не больше минуты, и вскоре он опять заговорил, но уже другим, спокойным и раздраженным голосом:
– Гражданин Барченко, Алексей Валерьяныч! С сегодняшнего дня вы поживете здесь у нас, на Лубянке. Не бойтесь. Пока что мы вас ни пытать, ни расстреливать не собираемся. Вам нужно еще поработать как следует… Товарищ Барченко, Александр Васильевич! Ваша квартира приготовлена и ждет вас. В целях безопасности к вам по личному распоряжению товарища Дзержинского будет приставлена охрана. Ну что? Все понятно?
Лицо его поскучнело и затуманилось.
– Уведите гражданина Барченко, Алексея Валерьяныча! – сказал он, подняв телефонную трубку.
Дина Ивановна Форгерер бродила по улицам. Безмятежный покой царил в ее душе. На улице было тепло, словно летом. Она не замечала ни серых прохожих, ни давки в прозвеневшем мимо трамвае, ни очереди за хлебом, тянущейся вдоль обшарпанных домов. Неизвестно почему Дина Ивановна все время поднимала голову и с умилением смотрела в небо, на котором то рисовались блеклые акварельные цветы, то мягко стелились прозрачные полосы, но цвет оставался спокойным и чистым. На Знаменке, недавно переименованной в Краснознаменную улицу, в церкви Святого Николая Чудотворца только что началась утренняя служба. Дина надвинула шляпу пониже на лоб и проскользнула в приоткрытые двери. Народу было немного, в основном женщины и старики. Дина Ивановна смотрела на иконы, подолгу останавливая зрачки на скорбном лице Богоматери, и тихо глотала соленые слезы. Она почти не слышала того, что произносил священник, но быстро и мелко крестилась.
И вдруг всю ее обожгло.
Святый Ангеле, предстояй окаянной моей души и страстной моей жизни, не остави мене грешного…
«Что? Что такое? – подумала она, широко раскрывая глаза. – Что это он говорит? Моей окаянной души и моей страстной жизни? Ведь он обо мне говорит! Откуда он знает все это?»
Не остави мене грешного, ниже отступи от мене за невоздержание мое. Не даждь места лукавому демону обладати мною, насильством смертного сего телесе, укрепи бедствующую и худую мою руку и настави мя на путь спасения.
Лица священника она не видела, только худые стариковские плечи с нависающими над ними редкими голубоватыми прядями. Вид этих старых плеч вдруг странно подействовал на нее: ей стало смертельно, до дрожи во всем ее теле, жаль и этого старика, который, наверное, скоро умрет, и этих собравшихся в церкви людей, и даже того золотистого света, который мерцал в полутьме. Поскольку и он был живым, оголенным, и он трепетал, и молился со всеми.
Ей, святый Ангеле Божий, хранителю и покровителю окаянныя моея души и тела, вся мне прости, еликими тя оскорбив во вся дни живота моего. И аще что согрешив в прошедшую нощь сию, покрый мя в настоящий день…
«Да! – с восторженным ужасом думала она и двигала губами, стараясь поспеть за этими прежде никогда не слышанными ею словами. – Да, Он все знает обо мне! У меня окаянная душа и окаянное тело, и Он знает, что я согрешила сегодня ночью, но Он прощает меня, потому что…»
У нее перехватило горло от рыданий, и вывалившейся из-под шляпы прядью она принялась вытирать глаза.
Покрый мя в настоящий день, и сохрани мя от всякого искушения противного, да ни в коем гресе прогневаю Бога и молися за мя ко Господу. Да утвердит мя в страсе Своем, и достойна покажет мя раба Своея благодати…
«Я здесь хуже всех! – сверкнуло у нее в голове. – На мне одни грехи, я никого не любила, кроме него! И я никого не жалела! И Бог мне послал испытания! Нет, если бы только мне… Он всем нам послал испытания только за то, что я нагрешила и я виновата! Я буду просить Господа, чтобы Он простил меня, чтобы Он не карал за меня никого из них! Ни Тату, ни Алексея Валерьяновича, ни няню, ни Алису! Ни всю нашу бедную эту семью! И маму! И маму пускай не карает! Я хуже ее, я намного всех хуже! Но я все исправлю! Сейчас побегу к ним и все расскажу! И Коле скажу, что ему только лучше, когда он один, без меня, ему лучше…»
Вся мокрая от слез, с опухшим и красным лицом, она еще раз перекрестилась и быстро вышла из церкви, но почему-то побежала не в сторону Арбата, чтобы попасть домой, а к Каменному мосту, который особенно ослепительно сверкал на солнце. Пахнущая свежестью, еще сонная, но уже полностью освободившаяся ото льда река почти не двигалась, и в ней, в звуке ее еле слышного пошлепывающего прикосновения к камню, была какая-то успокаивающая простота. Река эта словно бы понимала то, чего не понимали и никогда не смогли бы понять попавшие на мост люди, которые и не смотрели на нее, поглощенные своими делами и заботами.
Дина Ивановна Форгерер свесилась через перила. Голова у нее слегка закружилась.
– Зачем это я прибежала сюда? – глядя на сонную и величавую воду, спросила она себя. – Ведь я торопилась домой!
Она подставила лицо солнцу и вдруг в золотой тишине услышала низкий и сдержанный голос:
Ночью нас никто не-е встретит,
Мы простимся на-а-а мосту…