Приехав в Москву, Константин Петрович Любимов попросил позволения прожить неделю в доме Алфёровых. А больше и негде: тяжёлое время. Основной же причиной приезда в Москву были невообразимые безобразия, творимые в Троице-Сергиевой лавре и начавшиеся сразу же после выхода декрета Совета народных комиссаров «Об отделении церкви от государства и школы от церкви».
– Думал: похлопочу, – печально сказал высокий и крепкий, как дуб, архимандрит. – Теперь понимаю, что зря я приехал. Они даже время меняют.
И правда: во всём началось своенравие. Сперва переместили календарь на тринадцать дней. В приказном порядке после 31 января немедленно последовало 14 февраля. Куда делись остальные февральские денёчки одна тысяча девятьсот восемнадцатого года, о том было лучше не спрашивать. Ну, делись и делись. Февраль оказался весьма неказистым: всего-то пятнадцать смущённых рассветов. Коротеньких, тусклых, однако метельных.
Успел записать живший в том же Посаде распухший от голода Розанов:
«…У меня есть ужасная жалость к этому несчастному народу, к этому уродцу-народу, к этому котьке – слепому и глухому. Он не знает, до чего он презренен и жалок со своими «парламентами» и «социализмами», до чего он есть просто последний вор и последний нищий. И вот эта его последняя мизерабельность, этот его «задний двор» истории проливает такую жалость к Лазарю, к Лазарю – хвастунишке и тщеславцу, какой у Христа и у целого мира поистине не было к тому евангельскому великолепному Лазарю, полному сил, вдохновения и красоты. О, тот Лазарь сиял. Горит в раю и горел в аде. А на этом моем компатриоте – одни вши. И вшей… Но… а, ну его к чёрту!» (февраль, 1918 г. Сергиев Посад).
Потом пришёл тиф прямо в Лавру, унёс с собою более трёх тысяч человек, вздохнулось свободнее: меньше голодных. Потом добрались до мощей. Узнавши, что мощи преподобного Сергия будут подвергнуты осмотру со стороны властей, архимандрит Кронид бросился в Москву просить защиты.
За обедом – картошка, немного селёдки и оставшееся с лета варенье из крыжовника – архимандрит зачитал Александру Данилычу и заплаканной Александре Самсоновне только что написанное им письмо, которое он собирался направить председателю Совнаркома.
– «…не место здесь говорить, – сильным и прекрасным голосом, богатство которого только усиливала горечь, читал Константин Петрович, – чем является Преподобный для нас и других верующих и сколько признания находит также и в среде неверующих как великий исторический деятель, как пример любви и кротости, тех нравственных начал, на которых только и может строиться человеческая жизнь в её личном проявлении и в общественно-государственном. Отсюда понятно, как дорог для нас, для общества, для Русской Церкви Преподобный Сергий и всё, решительно всё, связанное с его памятью».
На этом месте письма Александр Данилыч внезапно вскочил со своего стула, обеими руками схватился за голову и отбежал к окну. Мелкие следы на снегу чернели, как пятна подсохнувшей крови.
Архимандрит перестал читать.
– Что вы, Александр? – понижая голос, спросил он. – Вам не нравится что-то?
– Константин Петрович, – так же тихо, не вынимая пальцев из своих густых волос, ответил ему Александр Данилыч, – не помните вы разве, как сказано у святого Апостола? «И тогда откроется беззаконник – тот, которого приход по действию сатаны будет со всякою силою…»
– Да, помню, – с силой сказал архимандрит. – И больше скажу вам: напрасно пишу и напрасно приехал. И знаю про них всё, что вы про них знаете. Так что же нам делать?
– Я никогда в политику не совался, – с некоторой даже брезгливостью пробормотал Алфёров. – Но это уже не политика. Поэтому мне и придётся…
Он посмотрел на жену, которая, бледнея, медленно приподнималась из-за стола, и замолчал.
– Нет, ты доскажи, – попросила Александра Самсоновна, – а то что у нас за секреты?
– Давай лучше чай пить, – оборвал её Александр Данилыч. – Ведь есть же у нас кипяток? И варенье осталось? Вот это прекрасно! Варенье я, кстати, люблю больше сахара…
Через неделю архимандрит вернулся обратно в Лавру, где вскоре ликвидационная комиссия в составе шести человек, из которых трое были матросами, двое недоучившимися семинаристами, а женщина (верный товарищ по партии) прошла унижение, вроде как Грушенька, за что ненавидела старый порядок и мстила ему так, как мстят только женщины, – ликвидационная комиссия эта опечатала храмы и кельи, и ночью всех лаврских монахов погнали из Лавры. Лавру же решили переименовать. Сначала хотели в Толстовск. Тут, конечно, сыграло огромную роль отлученье от церкви, но Бог уберёг от такого позора.
Весною того же самого, 1919 года в бывшем особняке графини Уваровой, где размещался Московский комитет РКП(б), разорвалась бомба. Если верить свидетельству коменданта Кремля Малькова Петра Дмитриевича, съевшего не одну собаку, а целую, в общем-то, псарню в борьбе за великое дело, взрыв был организован членом ЦК левых эсеров Донатом Черепановым и шайкой его, называвшей себя «кружком анархистов подполья».
«Я и не сразу заметил в горячке, – вспоминал незадолго до своей кончины в 1966 году Мальков Пётр Дмитриевич, чудом покинувший особняк графини Уваровой за семь минут до взрыва, – когда приехал Феликс Эдмундович. Всего вернее, приехал он одним из первых, когда я вместе с другими разгребал развалины. Мы извлекли из-под обломков девять трупов, ещё трое вскоре умерли от ран. Погибло двенадцать большевиков: Загорский, Игнатова, Сафонов, Титов, Волкова… Пятьдесят пять человек было ранено. Сразу по прибытии на место Феликс Эдмундович начал расследование обстоятельств злодейского преступления. В сопровождении группы чекистов он тщательно обследовал садик, прилегавший к зданию Московского комитета со стороны Большого Чернышевского переулка».
Вот с «садика» и началось. Ведь кем были эти эсеры? Гуляки, шпана, анархисты, отребье. Отсюда и садик: там, в гуще сирени, сидели они, развалясь на скамейках, потом шли к графине чесать языками. Пить кофий с ликером, готовить анархию. Дом знали прекрасно и садик – не хуже.
На следующий день взяли их, допросили. Признались и всё подписали, конечно. Допросы провёл Сахарчук, крепкий парень: всегда знал, что делает.
В честь погибшего от взрыва секретаря Московского комитета РКП(б) Загорского Владимира Михайловича, человека редкого обаяния, прожившего множество лет в эмиграции (всё в той же молочной и тучной Швейцарии!) и лично в Швейцарии знавшего Ленина, Троице-Сергиеву лавру назвали, в конце концов, просто: Загорском.
О, если бы этим и кончилось! Если бы не поволоклось – кровью поволоклось, чёрными её ручьями, криками её располосованными – по всей задохнувшейся страхом стране не поволоклось от судьбы до судьбы, от брата к брату, от слова до слова, и начало всё умирать внутри жизни и гнить внутри света, чернеть и гноиться! Пришли те: «со всякою силою…» Их тьма была, тьма! Размножались от ветра…
Дина Форгерер на следующий день после своего приезда в Москву в лёгких заграничных ботинках – совсем не по снегу и не погоде – побежала проведать Варю Брусилову, которая недавно родила сына и теперь тревожилась по поводу своего мужа Алексея, служившего где-то у красных. Вернувшись от Вари, она сразу же, не снимая промокших башмаков, красная от холода, постучалась к сестре. В детской, где Таня кормила Илюшу, топилась печка, и было тепло, сладко пахло ванилью.