– А вы думаете, что только о физических недугах стоит тревожиться? – спросил он, продолжая улыбаться той же дикой улыбкой. – Тело – наша главная забота; мы холим его, кормим его, лелеем его и охраняем его от самой ничтожной боли, если можем, и таким образом мы уверяем себя, что все хорошо, все должно быть хорошо! Между тем оно не больше как прах, как куколка, обязанная рассыпаться и уничтожаться с возрастанием в ней души-бабочки – бабочки, которая летит со слепым инстинктом прямо в неизвестное, прельщаемая чрезмерным светом! Взгляните сюда, – продолжал он смягченным тоном. – Взгляните теперь на ваши задумчивые, тенистые сады. Цветы заснули, деревья, наверно, рады избавиться от пестрых фонариков, висевших недавно на их ветвях; там молодая луна уткнулась подбородком в маленькое облачко, как в подушку, и опускается на запад, чтобы спать; минуту тому поздний соловей бодрствовал и пел. Вы можете чувствовать дыхание роз от того трельяжа! Все-все это работа Природы, и насколько теперь здесь прекраснее и милее, чем когда горели огни, и грохот музыки пугал маленьких птичек в их мягких гнездышках! Однако «общество» не оценило бы этой прохладной темноты, этого счастливого безмолвия: «общество» предпочитает фальшивый блеск настоящему свету. И хуже всего, что оно старается отставить настоящие предметы на задний план, как второстепенные!
– Точно так же, как вы унижаете ваше неутомимое усердие в необычайном успехе сегодняшнего дня, – сказал я, смеясь. – Вы можете называть это «фальшивым блеском», если хотите, но это было великолепное зрелище, какое безусловно останется несравненным и единственным в своем роде.
– И это даст вам больше известности, чем могла дать ваша рекламированная книга, – сказал он, внимательно глядя на меня.
– В этом нет ни малейшего сомнения, – ответил я, – общество предпочитает еду и увеселение всякой литературе, даже самой великой. Кстати, где все артисты, музыканты и танцовщицы?
– Уехали!
– Уехали! – повторил я удивленно. – Уже! Бог мой! Ужинали они?
– Они получили все, что нужно, – сказал Лючио немного нетерпеливо. – Разве я не говорил вам, Джеффри, что если я берусь за что-нибудь, то делаю это основательно или никак!
Я взглянул на него; он улыбался, но его глаза смотрели мрачно и презрительно.
– Отлично! – промолвил я беспечно, не желая обижать его. – Но даю честное слово, что для меня все это словно дьявольское чародейство!
– Что именно? – спросил он невозмутимо.
– Все! Танцовщицы, слуги и пажи, ведь их должно быть двести или триста; эти удивительные картины, иллюминация, ужин – все, говорю вам! И самое поразительное то, что весь этот народ так скоро убрался!
– Хорошо. Если вы называете деньги дьявольским чародейством, то вы правы. – сказал Лючио.
– Но, несомненно, в некоторых случаях даже деньги не могут доставить такого совершенства в мелочах, – начал я.
– Деньги могут доставить все! – прервал он, и его могучий голос дрогнул страстью. – Я вам это говорил давно. Они – крючок для самого дьявола. Конечно, нельзя предположить, чтоб дьявол лично интересовался мирским золотом, но обыкновенно он имеет склонность к компании людей, обладающих им, возможно, что он знает, что такой человек с ним будет делать. Конечно, я говорю метафорически, но ни одна метафора не преувеличивает могущества денег. Не доверяйте добродетели мужчины или женщины, пока вы не попробовали купить ее за кругленькую сумму! Деньги, мой драгоценный Джеффри, сделали все для вас, помните это! Вы ничего не сделали для себя.
– Нельзя сказать, чтобы вы говорили мне любезности, – сказал я, несколько оскорбленный.
– Да? А почему? Потому что это правда? Я заметил, что большинство людей жалуется на «нелюбезность», когда им говорят правду. Это – правда, и я не вижу тут нелюбезности. Вы ничего не сделали для себя и вы не надеетесь что-нибудь сделать, кроме, – и он засмеялся, – кроме того, чтобы сейчас отправиться спать и видеть во сне очаровательную Сибиллу!
– Признаюсь, я устал, – и бессознательный вздох вырвался у меня. – А вы?
Его взор был задумчиво устремлен на пейзаж.
– Я тоже устал, – медлленно ответил он, – но я никогда не могу избавиться от своей усталости, так как я устал от самого себя. И я всегда плохо сплю. Покойной ночи!
– Покойной ночи!
И я остановился, глядя на него. Он возвратил мне взгляд, полный интереса.
– Ну? – спросил он выразительно.
Я принудил себя улыбнуться.
– Я не знаю, что мне и сказать, – как только то, что я хотел бы знать вас таким, какой вы есть. Я чувствую, что вы были правы, сказав мне однажды, что вы не тот, чем вы кажетесь.
Он продолжал пристально на меня смотреть.
– Так как вы выразили желание, – медленно выговорил он, – я обещаю вам, что в один прекрасный день вы узнаете меня, каков я есть! Для вас будет лучше узнать, ради других, которые ищут общения со мною.
Я двинулся, чтоб выйти из комнаты.
– Благодарю вас за все ваши сегодняшние хлопоты, – сказал я более спокойным тоном, – хотя я никогда не буду в состоянии выразить словами мою глубокую благодарность.
– Если хотите кого-нибудь благодарить, то благодарите Бога, что вы пережили это, – ответил он.
– Почему? – спросил я, удивленный.
– Почему? Потому что жизнь висит на волоске; падение общества есть апогей скуки и истощения, и если мы избавляемся от общего пьянства и зубоскальства, мы должны возносить благодарение, – это все! А Бог получает так мало благодарностей, что вам следует уделить Ему одну, хорошенькую, за благополучное окончание сегодняшнего дня.
Я засмеялся, не усматривая в его словах ничего, кроме обычной иронии. Я нашел Амиэля ожидающим меня в моей спальне, но я отослал его немедленно, ненавидя взгляд его хитрого и мрачного лица и сказав, что я не нуждаюсь в его услугах. Усталый, я быстро очутился в постели и уснул, и те страшные агенты, доставлявшие столько великолепия для блестящего праздника, на котором я считался хозяином, не открылись мне в каком-нибудь пророческом сновидении.
XXV
Спустя несколько дней после приема в Виллосмире, прежде чем газеты заговорили о пышности и роскоши, показанной при этом случае, я проснулся в одно прекрасное утро, как великий поэт Байрон, «чтоб найти себя знаменитым». Не за какое-нибудь интеллектуальное произведение, не за какой-нибудь неожиданный геройский поступок, не за какое-нибудь великое положение в обществе или политике, – нет! Я был обязан своей славой только четвероногому: Фосфор выиграл Дерби.
Мой скакун почти голова в голову мчался с лошадью первого министра, и несколько секунд результат казался сомнительным, но когда два жокея приблизились к цели, Амиэль, сухая, тонкая фигура которого, одетая в шелк самого яркого красного цвета, словно прилипла к лошади, пустил Фосфора аллюром, какого он еще никогда не показывал, буквально летя над землею, и достиг призового столба на два ярда или больше впереди своего соперника. Взрыв одобрительных восклицаний огласил воздух, и я сделался героем дня – любимцем черни. Меня забавляло поражение министра; он плохо принял удар. Он не знал меня, и я – его; я не принадлежал к его политике и ни на йоту не заботился о его чувствах, но я был удовлетворен, несколько в сатирическом смысле, вдруг очутившись признанным более важным человеком, нежели он сам, – потому что я был владельцем победителя Дерби. Прежде чем я хорошенько отдал себе отчет, где я нахожусь, меня уже представляли принцу Уэльскому, который пожал мне руку и поздравил меня; самые большие аристрократы Англии жаждали познакомиться со мной, и внутренне я смеялся над этой выставкой вкуса и культуры со стороны «джентльменов Англии». Они толпой окружили Фосфора, дикие глаза которого предостерегали против вольного обращения, и который, по-видимому, был готов снова бежать с одинаковым удовольствием и успехом. Темное, лукавое лицо Амиэля и его хорьковые жесткие глаза, казалось, были непривлекательны для большинства господ, хотя его ответы на все предлагаемые ему вопросы были удивительно точны, почтительны и не лишены остроумия. Но для меня вся сущность была в том, что я, Джеффри Темпест, некогда голодавший автор, потом миллионер, благодаря только обладанию лошадью, выигравшей Дерби, наконец сделался «знаменитостью» или тем, что общество называет знаменитостью; я достиг той славы, которая привлекает внимание образованных и благородных по выражению торговцев и также вызывает настойчивую лесть и бесстыдное преследование всех дам полусвета, желающих бриллиантов, лошадей и яхт, преподносимых им в обмен на несколько зараженных поцелуев с их накрашенных губ. И я стоял под потоком комплиментов, по-видимому, восхищенный, улыбающийся, приветливый и учтивый, пожимая руки высокопоставленным особам, но в тайнике моей души я презирал этих людей с их хвастовством и лицемерием – презирал их с такой силой, что даже сам удивлялся. Когда, наконец, я уходил со скачек вместе с Лючио, который по обыкновению, казалось, знал всех и был другом всех, он заговорил таким мягким и ласковым тоном, какого я у него еще никогда не слыхал.