Елизавета рванулась было, в ужасе поняв, что сейчас лишится
своего единственного украшения, но тут же и сникла, вспомнив, ради чего, вернее
ради кого, принуждена терпеть все это.
– Стриги, Данила! – задыхаясь от нетерпения, вскрикнула
Кравчучиха. – Стриги!
– Чего стал, идол? – понукнула и Глафира.
И вот Елизавета ощутила на шее ледяное прикосновение
металла. Несколько натужных, скрежещущих, лязгающих движений – и волосы упали.
Данила срезал их чуть выше плеч, но Матрена Авдеевна осталась этим недовольна:
ей показалось, что волос будет мало, а потому Даниле было велено остричь
короткие, сразу круто завившиеся пряди на висках и на затылке почти под корень.
Данила подчинялся, но при этом он слегка прикасался пальцами
левой руки к голове узницы, и эти прикосновения странным образом успокаивали
ее, как тихий шепот. Она поняла, что Данила, конечно, узнал ее с первого
взгляда, но не подал виду, чтобы не навлечь на них обоих пристального внимания
тюремщиков. Однако теперь он рядом, он не оставит ее, поможет! Это сказали
Елизавете летучие прикосновения его рук...
И вот все кончилось. Матрена Авдеевна с видимой неохотою
передала свою добычу Даниле, который, аккуратно перевязав пряди тряпицами, чтоб
не спутались, вышел, более не взглянув на бывшую хозяйку. Ушли и Кравчучиха с
Глафирою, а Елизавета, лежа на своем жестком топчане, сперва ощупала
оскубленную голову, ставшую такой маленькой и голой, поплакала о былой красоте
привычными, уже не дающими облегчения слезами, а потом, вспомнив о надежде,
которую ей внушило появление Данилы, обняла свой тощий, совсем еще плоский
живот и тихо шепнула:
– Не бойся, дитятко мое. Не бойся, Лешенька! Я с тобой...
Так они и уснули.
Глава 15
Старые песни на новый лад
Елизавета едва дождалась наступления утра, чтобы всучить
Глафире серебряный рублевик и отправить ее в деревню, наказав раздобыть
моркови, капусты и, если повезет, побольше яблок, а еще молока и хорошего мяса,
а также попытаться купить у кого-нибудь лишний чугунок: решила сама себе
готовить еду, печка-то была. Глафира поворчала: мол, не ее это дело – но все же
ушла и часа через два вернулась, согнутая в дугу под тяжестью мешка, держа в
охапке чугун, и высыпала из кармана горку медяков: денег хватило с лихвой.
Елизавета схватила чугунок с детской радостью: не только варить она теперь
сможет, но и мыть голову теплой водой! Восторг несколько поутих, когда
вспомнилась вчерашняя потеря, но Елизавета заставила себя скрепиться.
– А когда гулять? – спросила она с надеждою, вручая Глафире
плату за ее хлопоты.
Монашка покачала головой:
– Не знаю, что и сказать тебе. Его высокоблагородие в
отъезде, и барыне пока что не удалось спросить у него дозволения.
Не вдруг Елизавета сообразила, что «его высокоблагородие» –
это Кравчук, но, как бы его ни называли, она не могла больше ждать!
– Госпожа начальница мне обещала, – промолвила она
заносчиво. – Ты сама слышала!
Глафира повела плечом: мол, господские обещания – что
утренняя роса! – но ни словом не обмолвилась и не сделала ни малейшей попытки
удержать Елизавету, когда та схватила плащ и ринулась к двери.
Свежесть воздуха ошеломила узницу, и какое-то время она стояла
на пороге, ослепшая, оглохшая, онемевшая от восторга, хотя весь мир божий
уменьшился сейчас до размеров утоптанного, словно гумно, мрачного двора,
окруженного высоким забором.
Со всех сторон на Елизавету были устремлены изумленные
взгляды, но она постаралась не обращать внимания на прогуливавшихся заключенных
и медленно пошла в обход двора, с удовольствием разглядывая уродливые
приземистые строения и вслушиваясь в звуки голосов, как в музыку. Она так ждала
этого мгновения, что заставила себя не ужасаться ничему, что видит. Она
заставила себя наслаждаться этим мгновением! На какое-то малое время вся жизнь
ее сосредоточилась здесь, на этом пятачке земли, и она заставляла себя жить –
жить, дышать, быть, а не прозябать в бессмысленных страданиях, бесплодных
мечтаниях, как делала обычно, никогда не бывая довольна той участью, коя была
ей уготована, и силясь ее всячески изменить, испытав какую-то другую жизнь, а
не свою. Словом, Елизавета в очередной, который уже раз решила не спорить с
судьбой, но, как всегда, стоило ей принять столь мудрое решение, как все
начинало идти наперекосяк.
Именно это случилось и сейчас.
Освоившись во дворе и по-прежнему не обращая внимания на его
обитателей, которые и сами старались держаться подальше от странной женщины, с
головой укутанной в грязный зеленый плащ, Елизавета остро захотела увидеть не
эти, лишенные коры и ветвей деревья, из которых состояла ограда, а другие –
настоящие, раскидистые, шумящие зеленой листвой, – и подошла к забору, силясь
отыскать щелочку меж плотно пригнанных бревен. Долго она ходила туда-сюда,
дивясь старательности, с какой был сооружен забор, и досадуя на нее, пока не
нашла-таки небольшой просвет и не прильнула к нему.
Ох!.. чудилось, ничего в жизни не видала Елизавета
прекраснее, чем это зеленое крыло, широко осенившее спелое ржаное поле,
особенно яркое под серым пасмурным небом. Вдобавок, словно нарочно, узкий
солнечный луч вдруг пробился меж облаками, приласкал окрестности – и Елизавета
неотрывно следила за ним, со стесненным сердцем любуясь первыми проблесками
осени: золотым полем, желтыми кудрявыми прядями в березовых зеленых косах,
зыбким птичьим клином, появившимся из-за зубчатых вершин леса и распростершимся
в небесах. Это улетали на юг дикие гуси. «Рано как! – подумала она. – Еще ведь
август!» Впрочем, это были северные края, и осень надвинулась на них раньше.
Птичьи клики разливались под облаками, подобно тревожному перезвону колоколов.
«Дикие гуси летают осенью высоко, – вспомнилась народная премудрость, – значит,
долго тепло будет».
Не помня себя, прижав руки к горлу, глазами, полными слез,
узница следила гусиный вольный лет, чувствуя: предложи ей сейчас бог ли, дьявол
отдать всю оставшуюся жизнь, небесную и земную, и бессмертную душу в придачу за
один час полета в непомерной высоте – она согласилась бы не раздумывая!
Стая пронеслась над тюремным двором, и Елизавета оторвалась
от щели, закинула голову, не отрывая глаз от клина, который медленно таял меж
серых облаков. Остальные заключенные, да и часовые тоже, стояли замерев, с
запрокинутыми головами, с одинаковым выражением острой тоски в глазах следя за
дикими гусями, слушая их прощальный стон. И чудилось, всех пронзило одним
выстрелом, так разом содрогнулись они от зычного крика:
– Что, бунтовать?! Бежать задумала?