Творчество – как борьба со временем. Победа над временем. То есть победа над смертью. Пруст только этим и занимался.
Скудность мысли порождает легионы единомышленников.
Не думал я, что самым трудным будет преодоление жизни как таковой.
Когда-то я служил на Ленинградском радио. Потом был уволен. Вскоре на эту должность стал проситься мой брат.
Ему сказали:
– Вы очень способный человек. Однако работать под фамилией Довлатов вы не сможете. Возьмите себе какой-нибудь псевдоним. Как фамилия вашей жены?
– Ее фамилия – Сахарова.
– Чудно, – сказали ему, – великолепно. Борис Сахаров! Просто и хорошо звучит.
Это было в 76 году.
Знакомый писатель украл колбасу в супермаркете. На мои предостережения реагировал так:
– Спокойно! Это моя борьба с инфляцией!
Существует понятие «чувство юмора». Однако есть и нечто противоположное чувству юмора. Ну, скажем – «чувство драмы». Отсутствие чувства юмора – трагедия для писателя. Вернее, катастрофа. Но и отсутствие чувства драмы – такая же беда. Лишь Ильф с Петровым умудрились написать хорошие романы без тени драматизма.
Степень моей литературной известности такова, что, когда меня знают, я удивляюсь. И когда меня не знают, я тоже удивляюсь.
Так что удивление с моей физиономии не сходит никогда.
Зенкевич похож на игрушечного Хемингуэя.
Беседовал я как-то с представителем второй эмиграции. Речь шла о войне. Он сказал:
– Да, нелегко было под Сталинградом. Очень нелегко…
И добавил:
– Но и мы большевиков изрядно потрепали!
Я замолчал, потрясенный глубиной и разнообразием жизни.
Напротив моего дома висит объявление:
«Требуется ШВЕЙ»!
Дело происходит в нашей русской колонии. Мы с женой садимся в лифт. За нами – американская семья: мать, отец, шестилетний парнишка. Последним заходит немолодой эмигрант. Говорит мальчику:
– Нажми четвертый этаж.
Мальчик не понимает.
Нажми четвертый этаж!
Моя жена вмешивается:
– Он не понимает. Он – американец.
Эмигрант не то что сердится. Скорее – выражает удивление:
– Русского языка не понимает? Совсем не понимает? Даже четвертый этаж не понимает?! Какой ограниченный мальчик!
Рассказывали мне такую историю. Приехал в Лодзь советский министр Громыко. Организовали ему пышную встречу. Пригласили местную интеллигенцию. В том числе знаменитого писателя Ежи Ружевича.
Шел грандиозный банкет под открытым небом. Произносились верноподданнические здравицы и тосты. Торжествовала идея польскосоветской дружбы.
Громыко выпил сливовицы. Раскраснелся. Наклонился к случайно подвернувшемуся Ружевичу и говорит:
– Где бы тут, извиняюсь, по-маленькому?
– Вам? – переспросил Ружевич.
Затем он поднялся, вытянулся и громогласно крикнул:
– Вам? Везде!!!
Лично для меня хрущевская оттепель началась с рисунков Збарского. По-моему, его иллюстрации к Олеше – верх совершенства. Впрочем, речь пойдет о другом.
У Збарского был отец, профессор, даже академик. Светило биохимии. В 1924 году он собственными руками мумифицировал Ленина.
Началась война. Святыню решили эвакуировать в Барнаул. Сопровождать мумию должен был академик Збарский. С ним ехали жена и малолетний Лева.
Им было предоставлено отдельное купе. Левушка с мумией занимали нижние полки.
На мумию, для поддержания ее сохранности, выдали огромное количество химикатов. В том числе – спирта, который удавалось обменивать на маргарин…
Недаром Збарский уважает Ленина. Благодарит его за счастливое детство.
Молодой Александров был учеником Эйзенштейна. Ютился у него в общежитии Пролеткульта. Там же занимал койку молодой Иван Пырьев.
У Эйзенштейна был примус. И вдруг он пропал. Эйзенштейн заподозрил Пырьева и Александрова. Но потом рассудил, что Александров – модернист и западник. И старомодный примус должен быть ему морально чужд. А Пырьев – тот, как говорится, из народа…
Так Александров и Пырьев стали врагами. Так наметились два пути в развитии советской музыкальной кинокомедии. Пырьев снимал кино в народном духе («Богатая невеста», «Трактористы»). Александров работал в традициях Голливуда («Веселые ребята», «Цирк»).
Когда-то Целков жил в Москве и очень бедствовал. Евтушенко привел к нему Артура Миллера. Миллеру понравились работы Целкова. Миллер сказал:
– Я хочу купить вот эту работу. Назовите цену.
Целиков ехидно прищурился и выпалил давно заготовленную тираду:
– Когда вы шьете себе брюки, то платите двадцать рублей за метр габардина. А это, между прочим, не габардин.
Миллер вежливо сказал:
– И я отдаю себе в этом полный отчет.
Затем он повторил:
– Так назовите же цену.
– Триста! – выкрикнул Целиков.
– Триста чего? Рублей?
Евтушенко за спиной высокого гостя нервно и беззвучно артикулировал:
«Долларов! Долларов!»
– Рублей? – переспросил Миллер.
– Да уж не копеек! – сердито ответил Целиков.
Миллер расплатился и, сдержанно попрощавшись, вышел. Евтушенко обозвал Целикова кретином…
С тех пор Целиков действовал разумнее. Он брал картину. Измерял ее параметры. Умножал ширину на высоту. Вычислял, таким образом, площадь. И объявлял неизменно твердую цену:
– Доллар за квадратный сантиметр!
Было это еще при жизни Сталина. В Москву приехал Арманд Хаммер. Ему организовали торжественную встречу. Даже имело место что-то вроде почетного караула.
Хаммер прошел вдоль строя курсантов. Приблизился к одному из них, замедлил шаг. Перед ним стоял высокий и широкоплечий русый молодец.
Хаммер с минуту глядел на этого парня. Возможно, размышлял о загадочной славянской душе.
Все это было снято на кинопленку. Вечером хронику показали товарищу Сталину. Вождя заинтересовала сцена – американец любуется русским богатырем. Вождь спросил:
– Как фамилия?
– Курсант Солоухин, – немедленно выяснили и доложили подчиненные.
Вождь подумал и сказал:
– Не могу ли я что-то сделать для этого хорошего парня?
Через двадцать секунд в казарму прибежали запыхавшиеся генералы и маршалы: