Получить их в Нью-Йорке оказалось довольно трудно. Это потребовало бы невероятных хлопот и усилий.
Мы решили поступить иначе. Оформили доверенность на имя моего старшего брата. Но и это оказалось делом хлопотным и нелегким. Месяца два я возился с бумагами. Одну из них собственноручно подписал мистер Шульц.
В августе брат сообщил мне, что деньги получены. Выражений благодарности не последовало. Может быть, деньги того и не стоят.
Брат иногда звонит мне рано утром. То есть по ленинградскому времени — глубокой ночью. Голос у него в таких случаях бывает подозрительно хриплый. Кроме того, доносятся женские восклицания:
— Спроси насчет косметики!..
Или:
— Объясни ему, дураку, что лучше всего идут синтетические шубы под норку…
Вместо этого братец мой спрашивает:
— Ну как дела в Америке? Говорят, там водка продается круглосуточно?
— Сомневаюсь. Но бары, естественно, открыты.
— А пиво?
— Пива в ночных магазинах сколько угодно.
Следует уважительная пауза. И затем:
— Молодцы капиталисты, дело знают!..
Я спрашиваю:
— Как ты?
— На букву ха, — отвечает, — в смысле — хорошо…
Впрочем, мы отвлеклись. У Андрея Черкасова тоже все хорошо. Зимой он станет доктором физических наук. Или физико-математических… Какая розница?
Поплиновая рубашка
Моя жена говорит:
— Это безумие — жить с мужчиной, который не уходит только потому, что ленится…
Моя жена всегда преувеличивает. Хотя я, действительно, стараюсь избегать ненужных забот. Ем что угодно. Стригусь, когда теряю человеческий облик. Зато — уж сразу под машинку. Чтобы потом еще три месяца не стричься.
Попросту говоря, я неохотно выхожу из дома. Хочу, чтобы меня оставили в покое…
В детстве у меня была няня, Луиза Генриховна. Она все делала невнимательно, потому что боялась ареста. Однажды Луиза Генриховна надевала мне короткие штаны. И засунула мои ноги в одну штанину. В результате я проходил таким образом целый день.
Мне было четыре года, и я хорошо помню этот случай. Я знал, что меня одели неправильно. Но я молчал. Я не хотел переодеваться. Да и сейчас не хочу.
Я помню множество таких историй. С детства я готов терпеть все, что угодно, лишь бы избежать ненужных хлопот…
Когда-то я довольно много пил. И, соответственно, болтался где попало. Из-за этого многие думали, что я общительный. Хотя стоило мне протрезветь — и общительности как не бывало.
При этом я не могу жить один. Я не помню, где лежат счета за электричество. Не умею гладить и стирать. А главное — мало зарабатываю.
Я предпочитаю быть один, но рядом с кем-то…
Моя жена всегда преувеличивает:
— Я знаю, почему ты все еще живешь со мной. Сказать?
— Ну, почему?
— Да просто тебе лень купить раскладушку!..
В ответ я мог бы сказать:
— А ты? Почему же ты не купила раскладушку? Почему не бросила меня в самые трудные годы? Ты — умеющая штопать, стирать, выносить малознакомых людей, а главное — зарабатывать деньги!..
Познакомились мы двадцать лет назад. Я даже помню, что это было воскресенье. Восемнадцатое февраля. День выборов.
По домам ходили агитаторы. Уговаривали жильцов проголосовать как можно раньше. Я не спешил. Я раза три вообще не голосовал. Причем не из диссидентских соображений. Скорее — из ненависти к бессмысленным действиям.
И вот раздается звонок. На пороге — молодая женщина в осенней куртке. По виду — школьная учительница, то есть немного — старая дева. Правда, без очков, зато с коленкоровой тетрадью в руке.
Она заглянула в тетрадь и назвала мою фамилию. Я сказал:
— Заходите. Погрейтесь. Выпейте чаю…
Меня угнетали торчащие из-под халата ноги. У нас в роду это самая маловыразительная часть тела. Да и халат был в пятнах.
— Елена Борисовна, — представилась девушка, — ваш агитатор… Вы еще не голосовали…
Это был не вопрос, а сдержанный упрек. Я повторил:
— Хотите чаю?
Добавив из соображений приличия:
— Там мама…
Мать лежала с головной болью. Что не помешало ей довольно громко крикнуть;
— Попробуйте только съесть мою халву!
Я сказал:
— Проголосовать мы еще успеем.
И тут Елена Борисовна произнесла совершенно неожиданную речь:
— Я знаю, что эти выборы — сплошная профанация. Но что же я могу сделать? Я должна привести вас на избирательный участок. Иначе меня не отпустят домой.
— Ясно, — говорю, — только будьте поосторожнее. Вас за такие разговоры не похвалят.
— Вам можно доверять. Я это сразу поняла. Как только увидела портрет Солженицына.
— Это Достоевский. Но и Солженицына я уважаю…
Затем мы скромно позавтракали. Мать все-таки отрезала нам кусок халвы.
Разговор, естественно, зашел о литературе. Если Лена называла имя Гладилина, я переспрашивал:
— Толя Гладилин?
Если речь заходила о Шукшине, я уточнял:
— Вася Шукшин?
Когда же заговорили про Ахмадулину, я негромко воскликнул:
— Беллочка!..
Затем мы вышли на улицу. Дома были украшены флагами. На снегу валялись конфетные обертки. Дворник Гриша щеголял в ратиновом пальто.
Голосовать я не хотел. И не потому, что ленился. А потому, что мне нравилась Елена Борисовна. Стоит нам всем проголосовать, как ее отпустят домой…
Мы пошли в кино на «Иванове детство». Фильм был достаточно хорошим, чтобы я мог отнестись к нему снисходительно.
В ту пору я горячо хвалил одни лишь детективы. За то, что они дают мне возможность расслабиться.
А вот картины Тарковского я похваливал снисходительно. При этом намекая, что Тарковский лет шесть ждет от меня сценария.
Из кино мы направились в Дом литераторов. Я был уверен, что встречу какую-нибудь знаменитость. Можно было рассчитывать на дружеское приветствие Горышина. На пьяные объятия Вольфа. На беглый разговор с Ефимовым или Конецким. Ведь я был так называемым молодым писателем. И даже Гранин знал меня в лицо.
Когда-то в Ленинграде было много знаменитостей. Например, Чуковский, Олейников, Зощенко, Хармс, и так далее. После войны их стало гораздо меньше. Одних за что-то расстреляли, другие переехали в Москву…