— И давно он стал ее покупать?
— Отец открыл магазин сразу после войны. Он умер в шестьдесят третьем, в тот самый день, когда Кеннеди башку прострелили. По-моему, тогда-то Виктор и начал приходить. Пару раз в месяц. Вроде так.
— В каких вы были отношениях?
— Я ему бумагу продавал.
— Он когда-нибудь с вами говорил о себе, о своей жизни?
Леонард уставился на меня.
— Я. Ему. Бумагу. Продавал. — Довольный тем, что я осознал всю меру своего идиотизма, он снова начал поглощать макароны.
— Простите…
— Ты еще тут?
— Я хотел спросить, вы ничего странного в поведении Виктора не замечали?
Он вздохнул и поерзал в кресле.
— Ладно, хотите историю, будет вам история. Один раз я с ним в шашки сыграл.
— Что, простите?
— Шашки. Ты что, в шашки никогда не играл?
— Играл.
— Ну вот, я с ним сыграл. Он приперся сюда с маленькой такой коробочкой шашек, ну мы и сыграли. Он меня разделал под орех. Хотел еще сыграть, только мне как-то не улыбалось обосраться два раза за один день. Предложил ему подраться на кулаках, но он ушел. Все.
Мне стало ужасно грустно. Я представил себе Виктора, вернее, даже не его, а его душу, полупрозрачную и туманную. Представил, как он бродит по району с коробкой шашек под мышкой и отчаянно ищет, с кем бы сразиться.
— Доволен? — спросил Леонард.
— Он платил кредиткой?
— Я не принимаю кредитные карты. Только наличные или чеки.
— Хорошо. А чеками он платил?
— Наличными.
— А еще хоть что-нибудь покупал?
— Ага. Ручки, фломастеры, карандаши. А ты из отдела по борьбе с бумагой, что ли?
— Я пекусь о его безопасности.
— Ага, и пачка бумаги тебе непременно поможет обеспечить его безопасность.
Оставалось только поблагодарить его. Достав свою визитную карточку, я попросил позвонить, если Виктор появится.
— Бога ради, — ответил он.
На выходе я оглянулся и увидел, как он рвет мою карточку в мелкое конфетти.
Глава восемнадцатая
Саманта работала, и ходить ножками приходилось мне одному. Ясное дело, это означало, что в галерее я показывался все меньше, чувствуя себя там, будто меня заперли в душном помещении. Хотелось скорее на волю, заняться серьезным делом. И я придумывал повод за поводом, чтобы уйти пораньше. Даже если мне не нужно было ехать в Квинс, торчать в Челси все равно не хотелось. Я подолгу гулял, размышлял о Крейке, об искусстве, о себе и Мэрилин, воображал себя настоящим детективом. Выстраивал последовательность событий, придумывал истории. «Он, спотыкаясь, вошел в кафе и спросил чашку чаю. Вступает саксофон». Все эти бесконечные фантазии, эти приступы неудовлетворенности собой были мне, к сожалению, хорошо знакомы. Они случались со мной примерно раз в пять лет.
Саманта занималась списком Ричарда Сото, просматривала старые дела. Она довольно быстро пришла к заключению, что большинство из них к нашему случаю не относилось. Либо жертва была женского пола, либо возраст неподходящий, либо следы сексуального насилия не отмечались. И все равно Саманта ими занималась — просто так, на всякий случай. Оказывается, самая большая часть работы полицейских — рутина. Это я понял, слушая Саманту. Прошли ноябрь и декабрь. Сколько дней, проведенных впустую, сколько дорог, закончившихся тупиками, сколько бесед со свидетелями, которые ничего не знали! Мы искали вслепую, с треском подгоняя один к другому кусочки разрозненных сведений о Викторе, придумывая и отбрасывая теории. Путь проб и ошибок. Ошибок было больше.
Перед Днем благодарения мы начали встречаться на складе по вечерам. Саманта приезжала на метро, мы выбирали произвольную коробку, Исаак тащил ее в комнату для просмотра. Часа три-четыре мы перебирали листки в поисках пятен крови. На этот раз дело шло быстрее, поскольку теперь у нас был всего один критерий отбора, а панно в целом оценивать не требовалось. И все-таки мне трудно было сосредоточиться больше чем на тридцать-сорок минут. Головные боли понемногу проходили, но от безостановочного просмотра картинок появлялась резь в глазах. Отдыхая, я незаметно подглядывал за тем, как работает Саманта. Ее нежные пальчики скользили по поверхности рисунков, она очень забавно надувала губы, от нее так и веяло сосредоточенностью.
— Даже не знаю, гений он был или ненормальный, — сказала Саманта.
— Одно не исключает другого. — Я рассказал ей, какой пошел вал звонков, когда Мэрилин начала распространять слухи о Крейке.
— Вот это как раз меня нисколько не удивляет. Множество женщин пишут любовные письма серийным убийцам. — Она отложила картинку в сторону. — Ты расстроишься, если окажется, что он виновен?
— Не знаю. Я думал об этом. — Пришлось прочитать ей маленькую лекцию о том, как сочетаются насилие и искусство. Закончил я так: — А Караваджо был убийцей.
— В койке, — сказала она и рассмеялась.
Может, восемь недель — это и немного, но, если ты проводишь их наедине с одним и тем же человеком (об Исааке мы научились забывать) и занимаешься при этом монотонной работой, ощущение времени пропадает. Наверное, примерно то же самое происходит в тюрьме. Как мы ни старались говорить только о деле, все равно отвлекались. Не скажу точно, когда наступила оттепель, но она наступила. Мы даже шутили. И болтали о всякой чепухе, и о важных вещах тоже, и о том, что тогда было важно, а теперь совершенно стерлось из памяти.
— Ни фига себе! — сказала она, когда я поведал ей историю моего исключения из Гарварда. — Вот уж никогда бы не подумала.
— Почему это?
— Ты такой…
— Занудный.
— Я собиралась сказать «нормальный». Но занудный тоже сойдет.
— Это я только снаружи.
— Видимо. У меня, кстати, тоже был период борьбы с миром.
— Не может быть.
— Правда. Я увлеклась гранжем. Ходила во всем фланелевом и купила себе гитару.
Я засмеялся.
— Не смейся, — мрачно сказала Саманта. — Я даже сама песни писала.
— А как группа называлась?
— Не было группы. Я выступала соло.
— Не думал, что гранж можно играть в одиночку.
— Ну, это был не совсем гранж. Меня больше образ жизни вдохновлял. А пела я что-то вроде «Индиго Герлз». Один раз моя подружка… — Саманта захихикала. — Вообще, это печальная история.
— Заметно.
— Нет, правда. Из… — она снова прыснула, — извини. Моя подружка, она на курс младше училась, ну вот, она собиралась делать аборт.
— Оборжаться.