Токарь снимает шинель. На шее его, как дурное предзнаменование, белеет узкая линия воротничка.
— Где Барковец? — спрашивает он. — Зовите!
Ефрейтор Барковец появляется в дверях. Он шалит ногой, плечом, закатывает глаза. То есть просто, грубо и совершенно неубедительно разыгрывает чувство вины.
Токарь согнутым пальцем расправляет диагоналевую офицерскую гимнастерку.
— Ефрейтор Барковец, — говорит он, — стыдитесь! Кто послал вчера на три буквы лейтенанта Хуриева?
— Товарищ капитан…
— Молчать!
— Если бы вы там присутствовали…
— Приказываю — молчать!
— Вы бы убедились…
— Я вас арестую, Барковец!
— Что я его справедливо… одернул…
— Трое суток ареста, — говорит капитан, — выходит по числу букв…
Когда ефрейтор удаляется, Токарь говорит мне:
— А ведь москвичи люди с юмором.
— Это верно.
— Ты бывал в Москве?
— Дважды, на сборах.
— А на скачках бывал?
— Никогда.
— Интересно, что за люди — жокеи?
— Вот не знаю.
— Физкультурники?
— Что-то вроде…
Токарь приходит домой. К его ногам, приседая от восторга, бросается черный спаниель.
— Брошка, Брошенька, — шепчет Токарь, роняя в снег ломти докторской колбасы.
Дома — теплая водка, последние известия. В ящике стола — пистолет…
— Брошка, Брошенька, единственный друг… Аникин демобилизовался… Остальные в люди повыходили. Идиот Пантелеев в Генштабе… Райзман — доцент, квартиру получил… Райзман и в Майданеке получил бы отдельную квартиру… Брошка, что же это мы с тобой?.. Валентина, сука, не пишет… Митя лошадь прислал…
Холод и тьма за окном. Избу обступили сугробы. Ни звука, ни шороха, выпил и жди. А сколько ждать — неизвестно. Если бы собаки залаяли или лампа погасла… Тогда можно снова налить…
Так он и засыпает — портупея, диагоналевая гимнастерка, сапоги… И лампочка горит до самого утра…
А утром я снова иду мимо оскверненного плаца к воротам. Резко вскидываю ладонь к фуражке. Потом вяло роняю ее и голосом, дрогнувшим от нежного Чувства, спрашиваю:
— Как ночь, дядя Леня?..
Когда-то я был перспективным армейским тяжеловесом. Одновременно — спортивным инструктором при штабе части. До штаба — надзирателем производственной зоны. А всему этому предшествовала давняя беседа с чиновников райвоенкомата.
— Ты парень образованный, — сказал комиссар, — Мог бы на сержанта выучиться. В ракетные части попасть… А охрану идут, кому уж терять нечего…
— Мне как раз нечего терять.
Комиссар взглянул на меня с подозрением:
— В каком это смысле?
— Из университета выгнали, с женой развелся…
Мне хотелось быть откровенным и простым. Доводы не убедили комиссара.
— Может, ты чего-нибудь это самое… Чего-нибудь слямзил? И смыться норовишь?
— Да, — говорю, — у нищего — жестянку с медяками.
— Не понял, — вздрогнул комиссар.
— Это так, вроде шутки.
— Что в ней смешного?
— Ничего, — говорю, — извините.
— Слушай, парень! Я тебе по-дружески скажу, ВОХРА — это ад!
Тогда я ответил, что ад — это мы сами. Просто этого не замечаем.
— А по-моему, — сказал комиссар, — ты чересчур умничаешь.
Отчаявшись разобраться, комиссар начал заполнять мои документы.
Через месяц я оказался в школе надзорсостава под Ропчей. А еще через месяц инспектор рукопашного боя Торопцев, прощаясь, говорил:
— Запомни, можно спастись от ножа. Можно блокировать топор. Можно отобрать пистолет. Можно все! Но если можно убежать — беги! Беги, сынок, и не оглядывайся…
В моем кармане лежала инструкция. Четвертый пункт гласил: «Если надзиратель в безвыходном положении, он дает команду часовому — «СТРЕЛЯЙТЕ В НАПРАВЛЕНИИ МЕНЯ…»
Штрафной изолятор, ночь. За стеной, позвякивая наручниками, бродит Анаги. Опер Борташевич говорит мне:
— Конечно, всякое бывает. Люди нервные, эгоцентричны до предела… Например? Раз мне голову на лесоповале хотели отпилить бензопилой «Дружба».
— И что? — спросил я.
— Ну, что… Бензопилу отобрал и морду набил.
— Ясно.
— С топором была история на пересылке.
— И что? Чем кончилось?
— Отнял топор, дал по роже…
— Понятно.
— Один чифирной меня с ножом прихватывал.
— Нож отобрали и в морду?
Борташевич внимательно посмотрел на меня, затем расстегнул гимнастерку. Я увидел маленький, белый, леденящий душу шрам…
Ночью я спешу из штаба в казарму. И самый короткий путь — через зону. Я шагаю мимо одинаковых бараков, мимо желтых лампочек в проволочных сетках. Я спешу, ощущая родство тишины и мороза.
Иногда распахиваются двери бараков. Из натопленного жилья с облаком белого пара выскакивает зек. Он мочится, закуривает, кричит часовому на вышке:
— Але, начальник! Кто из нас в тюрьме? Ты или я?!
Часовой лениво матерится, кутаясь в тулуп…
Из южного барака раздается крик. Я бегу, на ходу расстегивая манжеты. На досках лежит в сапогах рецидивист Купцов, орет и указывает пальцем. По стене движется таракан, черный и блестящий, как гоночная автомашина.
— В чем дело? — спрашиваю я.
— Ой, боюсь, начальник! Кто его знает, что у таракана на уме!..
— А вы шутник, — говорю я, — как зовут?
— Зимой — Кузьмой, а летом Филаретом.
— За что сидите?
— Улицу неверно перешел… С чужим баулом.
— Прости, начальник, — миролюбиво высказывается бугор Агешин, — это юмор такой. Как говорится, дружеский шарж. Давай лучше ужинать…
«Поем, — думаю я, — они ведь такие же люди… А человек от природы…» И так далее…
Ели мясо, зажаренное в бараке на плите. Потом курили. Кто-то взял гитару, сентиментальным голосом напевая:
…Выше голову, милый, я ждать не устану,
Моя совесть чиста, хоть одежда в пыли,
Надо мной раскаленный шатер Казахстана,