— Вылезай, я тебя вижу.
Тишина, потом хрустнула ветка, потом опять тишина, а потом на ее плечи опустились тяжелые, горячие, шершавые ладони. Вера даже не вздрогнула, хотя этого не ожидала. Она ожидала, что Генка или по-тихому смоется, или выломится из кустов с треском, с дурацкими шуточками или не менее дурацким недовольством: кто это, мол, тут шумит? Я, мол, рыбу ловлю, а тут шумит кто-то! Но тяжелые, горячие, шершавые ладони опустились на ее плечи, и она даже не вздрогнула, как будто ожидала именно этого.
— Аэлита, — тихо сказал Генка. Голос был не очень похож на его.
Вера оглянулась — Генка стоял за ее спиной на коленях, довольно далеко, примерно в шаге, во всяком случае, чтобы положить ладони ей на плечи, ему пришлось вытянуть перед собой руки во всю длину, а они у него длинные были. Стоял на коленях, смотрел на нее глазами связанного волка и говорил не своим голосом:
— Аэлита…
— Ты читал? — удивилась Вера.
Вообще-то — не очень удивилась. И даже совсем не удивилась. И даже ожидала чего-нибудь такого. То есть не чего-нибудь, а именно такого: «Аэлита». В конце концов, она столько лет была пришельцем, что имела право наконец дождаться соответствующего обращения.
— Библиотекарша сказала, что ты Аэлита, — говорил Генка глуховатым голосом без интонаций. Как сквозь сон бормотал. — Я говорю: кто это?.. Она говорит: почитай… Я почитал… Ты на Аэлиту похожа… Ни на кого не похожа… Не как все… Совсем другая…
Он бормотал, а сам подползал на коленях все ближе, не снимая ладоней с ее плеч. Вера хотела сказать, что трава молодая, жирная, зачем же он по ней на коленях, ведь зелень потом ни за что не отстираешь… Но ничего сказать не успела, Генка подполз на коленях вплотную, прижался своей горячей грудью к ее мокрой спине, лицом — к ее затылку, и повел ладонями вдоль ее рук, от плечей к запястьям, обхватил их, оторвал от травы, завел за голову и положил себе на шею, а потом осторожно обнял ее за талию, и ладони его становились, кажется, все горячее и горячее. И кожа Веры под его ладонями становилась горячей, просто раскалялась, как утюг, и даже странно было, что мокрый купальник не шипит и не высыхает на глазах, как от раскаленного утюга. Сердце билось где-то в горле, и Вера испуганно задержала дыхание: что это? Никогда у нее сердце в горле не билось, даже после марафона с препятствиями… Генка осторожно уложил ее на траву, вытянулся на боку рядом и обнял ее, она тоже повернулась на бок лицом к нему, и тоже обняла его. Он смотрел ей в глаза волчьими глазами и медленно гладил ее спину, и плечи, и шею, и руки, и бедра, и Вера пожалела, что его грудь прижимается к ее груди — плотно, без зазора, — а то бы он и ее грудь, наверное, погладил. Ей нравилось, как он к ней прикасается. Он не хватал ее, не тискал и не лапал, как других… Мелькнувшая мысль о других ее даже не обидела. Он так прикасался к ней, так гладил, так… ласкал!.. Да, вот что это было — ласка. И от этой ласки в ней возникала благодарность, огромная, удивленная и немножко недоверчивая благодарность, будто она вдруг получила подарок, о котором давно мечтала, а потом и мечтать перестала, а потом и вовсе забыла, что мечтала о подарке, а подарок — вот он, и не очень верится, что он — ей…
— Аэлита, — бормотал Генка и осторожно гладил ее горячими ладонями. — Аэли-и-ита… Ты не-е-ежная…
— И ты не-е-ежный, — благодарно говорила Вера, глядя в его волчьи глаза, и гладила его спину, и плечи, и руки, и шею, и шершавые взрослые щеки, и подбородок.
Генка зажмуривался, скрипел зубами, и под шершавыми щеками ходили твердые желваки. Вера вспоминала связанного волка, и ей становилось почему-то жалко Генку.
Так, обнявшись и осторожно гладя друг друга, они почти молча пролежали на пологом берегу Тихого Омута часа два, наверное. Пока со стороны недалеких отсюда окраинных огородов не раздался пронзительный крик, жалобный и раздраженный одновременно:
— Ге-е-ен! Где ты-ы-ы?! Иди домо-о-ой!
Вера дернулась, выскользнула из Генкиных рук, села и испуганно завертела головой — ей вдруг представилось, что кто-то мог все это время видеть их.
— Мать, — усталым голосом сказал Генка. — Надо идти. Ей одной трудно и с сеструхами, и с хозяйством… Идти надо.
А сам подтянул колени к животу, подложил ладони под щеку и закрыл глаза, будто спать собрался.
— Ну так ты иди, — тревожно сказала Вера. — Что ты калачиком свернулся? На ночевку, что ли, устраиваешься? Иди, зовут же!
— Ге-е-ен! — опять понеслось от огородов. — Где ты-ы-ы?!
— Сейчас, — бормотнул Генка, не открывая глаз. — Вер, уходи… Ты первая, а то я не уйду.
Вера немножко расстроилась, что Генка не назвал ее Аэлитой, но тут же решила, что это потому, что он сам расстроился — из-за того, что приходится расставаться. Это ее утешило.
— Приходи завтра, — сказала она как можно ласковее. — Вечером, ладно? После тренировки. Палыч уйдет — и я на этот берег переплыву. Хочешь?
— Да, — почему-то сердито сказал Генка, открыл глаза и уставился на нее волчьим взглядом.
— Я обязательно приду, — радостно пообещала она, с разбега прыгнула в воду, за несколько секунд переплыла на другой берег, выбралась на плотик и оглянулась.
Генки уже не было. Ну и ничего. Его мама звала. Он ответственный. Он любит свою маму, и сестренок тоже любит. И Веру любит. Сказал, что она не такая, как все. Аэлита.
— Ты где это допоздна пропадаешь? — насыпалась на нее бабушка. — О, мокрая! Опять без Палыча в Тихом Омуте бултыхалась? Сколько раз я тебе говорила: не ходи туда одна!
— Я не одна была, — весело откликнулась Вера. — Я с Генкой.
— Вот уж успокоила! — рассердилась бабушка. — С Генкой! Сколько раз я тебе говорила… Ты помнишь, что я тебе говорила?
— Помню, — безмятежно подтвердила Вера. — В пятак — и удирать. Да не, бабуль, это не тот случай. Он не такой. И я не такая, он сам сказал.
— Ты-то не такая, да он-то… — Бабушка повздыхала, подумала, пожевала губами и все-таки докончила: — Он-то, говорят, еще с зимы с Любкой путается. С шалавой этой крашеной.
В душе Веры даже не дрогнуло ничего. Нет, в самом деле не дрогнуло. Подумаешь — Любка! Она-то, Вера, все равно не такая, как все. Она Аэлита.
— Подумаешь — Любка! — так же безмятежно сказала Вера. — Я-то тут при чем? Да и врут про Любку, скорее всего. Генке только семнадцать, а Любка старая уже.
— Любке всего двадцать шесть, а Генке уже семнадцать, — обиженным тоном сказала бабушка. Наверное, своего последнего мужа вспомнила. — А тебе, Верка, всего пятнадцать. Рано еще тебе со взрослыми мужиками целоваться.
— А я и не целовалась, — тоже обиделась Вера. — Чего это, чуть что — сразу «целовалась»! Ничего я не целовалась… Еще чего не хватало, глупости всякие…
А ведь действительно — не целовалась. Генка ни разу ее не поцеловал, и даже попыток поцеловать не предпринимал. Наверное, это потому, что она не такая, как все. Может, обидеть боялся. Уважает. Надо завтра ему сказать, чтобы он ее поцеловал. Или даже самой его поцеловать.