— Будете ли вы настаивать на сохранении анонимности, если вас вызовут в качестве свидетеля? — спросил детектив, бравший у меня показания на следующее утро после убийства Салли.
Этот большой человек неловко присел на самый краешек моего дивана, словно боялся, что собачья шерсть попадет на его модные джинсы.
— Что, если так?
— Тогда Королевская прокурорская служба может отклонить ваши показания.
— В таком случае нет, не буду.
Хотя если кто и мог претендовать на анонимность как на право по рождению, так это я. Неизвестный вот имя, которым подписано бесконечное множество стихов, картин, рождественских гимнов — и преступлений. Неизвестный, неведомый, безымянный…
— Вы уверены? — не унималась его напарница. — Вам придется публично выступить в суде… — И после некоторой паузы она произнесла то, что ни один из допросивших меня сыщиков не решился облечь в слова: — Нет никакой гарантии, что люди, которые это сделали, не выпутаются. И тогда они будут знать ваше имя. Ваш адрес у них уже есть.
— Уверена.
Мне странна сама мысль, что моя личность — я, Клер Флитвуд, — может быть важна и даже опасна. Я совершенно обычная женщина. Не храбрая. И совсем не уверенная в том, что хочу встретить этих людей в суде лицом к лицу. Но публичные показания, похоже, единственный способ вновь стать хозяйкой собственной жизни. Иначе те, кто оставил Салли умирать на улице, победят. И оценка, данная мне той ночью: «ничтожество, девчонка, угрозы не представляет», окажется верной. И меня спишут в огромную кучу компоста, где покоятся Незначительные Люди. Неизвестные.
С самого убийства мои мысли бегут по замкнутому кругу, в котором меня постоянно отбрасывает к тому моменту, когда я подошла к стене и увидела… Что? Я рассказывала это стольким людям… Их лица старались выразить сочувствие, уместную скорбь, все, что, по общему мнению, следует выражать при встрече с насильственной смертью. Для официальных свидетельских показаний вначале требовалось дать общий краткий отчет, а затем разъяснить пункт за пунктом. Все подробности:
могло ли случиться так, что я помешала ограблению пыталась ли она защитить себя как долго они медлили после того, как я позвала на помощь форма кровавого пятна, расплывавшегося под ее телом.
Потом полицейские зачитывали мне мои собственные слова, и я должна была ставить подпись под каждым исправлением. История повторялась столько раз, что сам рассказ превратился в происшествие. Может быть, полиция потому и заставляет вас рассказывать снова и снова — чтобы зафиксировать все происшедшее, как я закрепляю свои судебные фотографии реактивами. Иначе они потемнеют и станут менее ясными.
«Как это случилось?» — спрашивают они все.
«Могла ли я остановить их?» — спрашиваю я себя.
— Было темно — половина одиннадцатого, теплый апрельский вечер.
— Двадцатое число, да? — спросил детектив, записывавший мои показания.
— Да. Я фотографировала Helleboms orientalis.
— Геллеб?… — Полицейский запнулся на незнакомом названии, как будто так могли звать подозреваемого.
— Цветок, — объяснила я. — С Востока.
С сумрачными, мясистыми соцветиями цвета неспелой сливы или синяка.
О чем я думала? Скорее всего, просто получала чистое чувственное удовольствие от теплого ночного воздуха, ласкавшего кожу, словно шелковый шарф, аромата жизни, исходившего от влажной земли, рыбного запаха моих пальцев; я ощутила его, поднеся руки к лицу, — остатки удобрения «Рыба, кровь, кости», которым я опрыскала сад, мой сад. Это чувство — чувство привязанности к месту — мне в новинку. Впервые за двадцать восемь лет своей жизни я пустила корни, и что заставило меня понять это? Именно работа на земле, физическое действие, когда буквально ощущаешь грязь под ногтями. Мое новое увлечение отражают несколько недавних фотографий, сделанных дома, — перерыв в повседневной работе судебным фотографом.
Далее одна часть моего сознания, словно камера, скользит назад и пытается проскочить пару футов, минуя более уродливые кадры. Другая же часть приближается, берет крупный план и наводит фокус. Эту часть занимает совсем иное: она напоминает тех зевак, что сбавляют скорость при виде аварий.
Я снова чувствую, как ее рука холодеет в моей. А кожа становится восковой, как цветы Helkborusa.
Весенняя ночь. Обдавая теплом мою кожу, эта ночь пахла ракитником и влажными листьями папоротника. Совсем как мой брат Робин, вернувшийся домой с трехдневной рыбалки. Совсем как Салли и мистер Банерджи, когда они вошли в дом после работы в саду и принесли с собой запах стираного белья, вывешенного наружу сушиться. Все это не вошло в мои показания. С точки зрения аккуратных каталогизаторов из департамента уголовного розыска, это не относится к делу. Ни к чему знать, как пахла Салли при жизни. А последний запах, исходивший от нее, был липок и сладок. Кровь и моча.
Следователь поднял глаза от своих записей:
— Где вы находились, когда услышали крики о помощи?
— Я была в саду, фотографировала. Фотоаппарат я сняла со штатива, чтобы крупные планы лучше получились, обмотала его вокруг шеи для надежности. От приютов меня отделяет стена сада, футов семь высотой.
А дальше полоска земли, усеянная сорняками, цветами, разбитыми бутылками, использованными презервативами и шприцами, — она проходит между улицей и стеной. То, что Салли называет — называла, — Линией Фронта. Я прокашлялась, как будто так могла очиститься от воспоминаний и непролитых слез.
— Постепенно я поняла, что кто-то плачет, зовет на помощь уже несколько минут.
— Вам, кажется, понадобилось много времени, чтобы это заметить.
Я уставилась на полицейского: почему он так сказал?
— Вы ходили по этой улице? Моя подруга — Салли — называла ее Линией Фронта, и неспроста. Этот участок должен быть продолжением центрального сада за моим домом. На самом деле это вовсе не сад, а настоящее поле битвы, где мы ведем войну с хулиганами, проститутками, наркоманами и людьми, которые считают, что дерьмо их собак пахнет лучше, чем мои цветы.
Лично я готова была сдаться в первый же раз, когда они оборвали висячие лозы и потоптали грядки с рассадой. Но Салли не дала саду погибнуть. Нашла синевато-стальной чертополох с жесткими стеблями, сломать которые было далеко не просто, и розу под названием Blanc double de Coubert, таким же паутинчатым, как и обещанные Салли цветы с гвоздичным запахом, а ветви ее были защищены частоколом шипов. В прошлом году она ездила на велосипеде к церковному кладбищу и взяла семена росшего там старого крепкого розового алтея, так что летом целая фаланга этих растений должна была сражаться у нас плечом к плечу против полчищ мародеров. Как семена, Салли хранила в своей памяти все садовые изречения, когда-либо слышанные ею:
— Мистер Банерджи говорит, что садоводство есть искусство, наиболее близкое к деторождению. Но не стоит ставить это в заслугу весне, ибо каждый сад начинается с маленькой смерти. Мистер Банерджи верит в цикл перевоплощений. Я, наверно, тоже.