– И все равно, вы отличный парень.
– Самому кажется иногда... – сказал Мазур.
...Капитан Родригес – хотя его наверняка звали иначе, и
звание вполне может оказаться совершенно другое – сказал рассудительно, глядя в
потолок:
– С технической стороны все может быть проведено легко и
просто. У меня есть радиосвязь, «спрессованным» сигналом. Нас не успеют
запеленговать, даже если будут очень стараться. Субмарина выйдет в нужную точку
уже завтра к полудню. Естественно, это ваша субмарина, товарищи, вашей
постройки. Она у нас единственная такая – со шлюзом для аквалангистов. Все
предельно просто: погружаются только свои – у посторонних все равно нет ни
единого акваланга. Мы забираем аппарат, грузим его в лодку, сами садимся туда
же, и субмарина преспокойно берет курс на Гавану. Компаньеро... – он
посмотрел на Дюфре, – естественно, остается на «Русалке» и недоумевает
потом вместе со всеми. Чертовски просто. Ныряльщики погрузились, но на
поверхность не всплыли.
Они сидели вчетвером в тесной рубке «Ла Тортуги», касаясь
коленями. До рассвета оставалось всего ничего.
– А потом? – пожал плечами Дюфре. – Лорд не
успокоится. Обязательно пригонит сюда ораву ныряльщиков, месяц будет шарить по
дну...
– Ну и что? – сказал Мазур. – Все равно ни нас, ни
аппарата там уже не будет.
– Я, кажется, понимаю, – кивнул Родригес. – В
самом деле, получается как-то нехорошо: целых семеро аквалангистов таинственным
образом исчезли. Никаких следов, конечно, но останутся наши пожитки с кучей
отпечатков пальцев, наши кораблики. А это уже называется наследить...
– Вот именно, – сказал Дюфре. – Вы замечательно
улавливаете мою мысль. Следов вроде бы нет, но мелких следочков – множество...
Нехорошо, право. Нужно зачистить.
Без малейшего промедления Родригес озабоченно сказал:
– Но ведь это означает, что вас придется из игры выводить...
– Лучше уж так... Ничего не поделаешь.
– Ага! – встрепенулся Родригес. – У меня с
собой богатая, весьма богатая аптечка. Все три корабля могут вообще пропасть
бесследно – такое никого не удивит, мало ли судов пропадают без вести? И не
таких скорлупок. Бермудский треугольник, к сожалению, далековато отсюда... А
впрочем, подобные вещи все равно списывают на него. В особенности когда
четко прослеживается инопланетный след, выступающий в этой истории на первый
план. Можно и по-другому. Иные аптечные снадобья не обнаруживаются потом в
организме никакими исследованиями, все выглядит так, словно сердце у человека
внезапно остановилось. На «Русалке»» не так уж и много объектов, это несложная
работа...
Мазур, в совершеннейшей сумятице эмоций и чувств, сначала
почувствовал к нему дикую, неудержимую ненависть. Но потом ему в голову пришла
нехитрая мысль: он просто-напросто посмотрел на себя со стороны. Какая тут
может быть ненависть?
Он чувствовал себя выгоревшим внутри. Он хотел, чтобы не
случилось ничего из того, что обсуждалось спокойным, деловым тоном, все в нем
кричало от боли при одной мысли о таком исходе – но он был в рядах...
– Суденышко с мертвым экипажем... – протянул
Дюфре. – В самом деле, попахивает Бермудским треугольником.
– У нас нет прямого приказа на такой финал, – сказал
Мазур, по-прежнему чувствуя внутри одну только пустоту.
– У нас есть право решать на месте, руководствуясь
целесообразностью, – отрезал Дюфре.
– А тот, кто делал снимки? – вспомнил Мазур. – Мы
же таким путем не устраним всех...
– Но подавляющее большинство нежелательных
свидетелей, – сказал Дюфре. – Подавляющее большинство. Игра стоит
свеч. Я, конечно, понимаю ваши соображения, но позвольте напомнить, что
интересы дела, как говорится, превыше...
Мазуру так хотелось его ударить, что это перевешивало все
остальные мысли и чувства. Он вцепился обеими руками в край скамейки, на
которой сидел. Так скверно ему еще никогда не было. А самое поганое – что
придется подчиниться решению большинства, импровизированного военного совета из
представителей сразу трех контор – двух советских и кубинской. А впрочем, даже
четырех, с учетом кадровой принадлежности Лаврика...
– Господа... – сказал Лаврик каким-то непонятным тоном.
Мазур рывком поднял голову. У капитана второго ранга
Самарина вновь стало благостное лицо – просветленное, не от мира сего, сущий
ангельский лик, хоть икону пиши, образ кротости...
– Господа... – сказал Лаврик с отрешенной
улыбкой. – Вы звери, господа, история вас осудит... Помните, было такое
кино? По совести говоря, я, хоть и опытный, видавший виды человек, все же
удручен чуточку неприкрытым милитаризмом и жестокостью прозвучавших здесь
предложений. Мягче следует, мягче. Вы, надеюсь, не забыли вдали от Родины, что
Генеральный секретарь нашей с вами партии, руководящей и направляющей, ума,
чести и совести целой эпохи, призывает к перестройке и новому мышлению? В свете
исторических указаний, понимаете ли...
У Мазура вспыхнула сумасшедшая надежда. Слишком давно он
знал этого субъекта. Лаврик в жизни не ломался бы просто так, за этим
определенно что-то крылось...
– Полностью нам все равно не удастся замести следы, и все мы
прекрасно это понимаем, – сказал Лаврик все с тем же отрешенным ликом
древнего юрода. – Зато мы в состоянии поднять сущий тайфун, который
надежнейшим образом заметет следы, – в неуловимую долю секунды его лицо
вновь стало деловым, жестким, холодным. – Никаких Америк я не открываю,
судари мои. Всего-навсего предлагаю в очередной раз воспользоваться избитым, но
действенным приемом – свалить все на других... Дело знакомое!
* * *
...Мазур стоял у планшира «Русалки» – в гидрокостюме,
но без баллонов и ласт – и без всякого сожаления смотрел, как поодаль догорают
«Ла Тортуга» и «Стелла», стоящие на якоре у берега необитаемого островка
Пекадор. За его спиной раздавались громкие шлепки – это Лаврик с Дюфре гасили
последние огоньки. Время в запасе было, и он охотнее всего спустился бы в
каюту, где безмятежно посапывала Кимберли, мгновенно заснувшая от кубинского
снадобья – как и все остальные на шхуне. Хотелось посмотреть на нее последний
раз – но это, он признавал в глубине души, было бы дурацкой романтикой, а
романтику он не принимал в любых проявлениях.
Он не сдвинулся с места. Он просто стоял, бездумно глядя на
угасающее пламя, уже опустившееся вровень с водой, и ему было грустно, и в ушах
у него стоял звон чьей-то расстроенной гитары, и он решительно не помнил, кто
эту песню пел и на каком континенте.
Белый снег скрипит, сани вдаль бегут.
В тех санях к венцу милую везут.
А идет к венцу не добром она —
ведь чужою волей замуж отдана.
Если бы я мог превратиться в снег,
я бы задержал этих санок бег,
я бы их в сугроб вывернул тотчас,