Мне так проще.
Число 730 не встречается в классической литературе, но и его мы запомнили. Оно с нами вошло в поговорку и выйдет боком.
Поговорка вот такая, говорить не перевыговорить.
Хочется пожрать варенья из черной смородины, которого дома я видеть не мог, хочется повыть, хочется не бежать гусиным шагом, а хотя бы просто маршировать, ничего не хочется так сильно, как поспать, хотя если разбудят ночью, чтобы пожрать, я вскочу и полечу, но спать все равно всегда хочется, уже много лет я, чтобы почувствовать себя хорошо, произношу себе негромко: «Рота, подъем» — и сразу чувствую себя гораздо лучше, много лучше, чем только что, и сразу хочется заправить кровать, отбить кровать кантиком, взлететь на ровном месте, получить в душу, упасть, отжаться, сдохнуть, воскреснуть, обрадоваться, что нескольких зверей с гор перевели в другую часть, хорошо еще, что нашу часть не перевели к зверям в горы, уйти в наряд по столовой, наряд по столовой, наряд по столовой, там чистка картофеля, выросшего на территории равной, скажем, Ямайке, нет, Ямайка — слишком красиво, поэтому равной Камчатке, куда потом девалась вся эта картошка, если в супе ее никто не находил, нигде не находил, еще наряд по столовой, жир на тарелках, жир на плите, жирные и скользкие, как ледовый стадион, чаны, хочется выпить двадцать стаканов сладкого чая, еще я люблю хлеб с маслом, ничего нет вкуснее черного хлеба с квадратом масла, тем более что если не размазывать его, можно на один кусок положить сразу три квадратика, за минувшие полгода я ел такое один раз — деды угостили, отбой, подшиться, подъем, побриться, баня, постираться, постельные вши, гнойники на плечах, спина в цветочек, на груди — под третьей пуговицей, куда в целях воспитания бьют, — расцвела черная роза, почки посажены, грибки на ногах — да я почти что оранжерея, строевая, тактика, физо, строевая, тактика, пострелять-то дадут хоть раз, физо, уборка территории метлой, отбой, залет, подъем, сорок пять секунд, не успели, отбой, подъем, сорок пять секунд, не успели, отбой, подъем, строиться с матрацами на плацу, отбой, подъем, салабон, найди сигарету, сигарету можно взять взаймы у художника — он, чтобы избегнуть лишних проблем, которых у него вечно полный мольберт, умело нычит пачку или носит сигаретку в пилотке, а сам не курит, но сначала самого художника надо найти за две минуты, так бы всю жизнь находили меня мои душевные радости и сердечные отрады, как я за две минуты находил художника, подшиться, помыться, почистить обувь, уборка территории скребком, наряд, дневальный, блядь, где мой ремень, где его ремень, если дневальный это я, после отбоя в туалете ударился утюгом о лицо, не смог внятно объяснить офицеру, что делал с утюгом в туалете, гладил себя по голове, хули спрашивать, три наряда вне очереди, подшиться, побриться, подбриться, подшиться, скоро буду я черпак, получу прекрасным черпаком по жопе, зато, наконец, заимею право надеть ремень с бляхой — всё это, всё это, всё это такая задорная и ненужная муть, глупей не придумаешь.
…но где-то в этой круговерти помещается такое количество мужицкой гордости, что иные живут памятью о портянках целую жизнь, саму жизнь, кстати, не оценив вовсе.
Обо всем этом, включая Блока, Гумилёва и Хемницера, я, само собою, никогда никому не говорил. А кому? За два года ни один солдат не произнес при мне, даже мельком, такие простые слова, как «…я читал в одной книге…» или даже просто «…я читал…», если речь не шла об уставе.
Мне тоже не приходило в голову говорить кому-либо такие глупости, читал не читал, кому это надо, что я, пономарь.
И все иные, с позволения сказать, художественные пристрастия никем никак никогда не приветствовались.
Дух, положивший пилотку на кровать, умел, да, рисовать. Наверное, учился в рисовальной школе. Из дома ему всё время присылали белые листы и всякие там краски, акварель, гуашь. Я всё не мог понять, какого черта он не напишет милой маме, чтоб она его не подставляла так тупо. Он тут же всё присланное старательно прятал, чтоб никто сразу не заметил, а потом, наверное, выбрасывал. Не жрал же он эти краски вместе с бумагой.
Но я как-то заметил, спросил: «Ты что, рисуешь?»
Он, наверное, думал, что в нынешних обстоятельствах положительный ответ на этот вопрос при некрасивом раскладе может прозвучать так же, как признание в том, что ты до четырнадцати лет носил колготки.
Верисаев невнятно покрутил головой, вроде как отрицательно, но какое тут отрицание, когда у тебя полпосылки разноцветных карандашей. Погрызть их, что ли, прислали ему. Просто он хотел, чтоб я отстал со своим интересом и больше не лез.
А зря ведь. Если б я умел рисовать, думалось мне, заделался бы дембельским портретистом, увековечивал бы их в парадке; к тому же поставлял бы дедам разноцветных бумажных блядей, выполненных с подобающей фантазией, то с черным, то с блондинистым, а то и с рыжим лобком — там, в посылке, у художника был и рыжий карандашик, я приметил.
Мысленно разогнавшись, я пошел дальше и решил посмешить дедов карикатурами на офицеров, но потом подумал, что на хер, на хер, стуканут ведь. Замполит тоже может раскрасить меня гуашью, как мону лизу.
Никаких карикатур — только бабы, мечтал я, как дурак, почти весь первый год, даром что рисовать не умел ничего.
— Духи, строимся, — скомандовал дед Филипченко. — По ранжиру, весу, жиру!
Встать верно по этой команде было некоторой проблемой — дедам всякий раз один дух казался чуть полегче другого, хотя позавчера было наоборот, его выбивали из строя пинком, и он метался, пытаясь верно сопоставить свой ранжир с теми, кто уже нашел свое место.
Художника тоже пнули, но он, вылетев, затупил, куда надо встроиться, и встал на прежнее место.
Деды только посмеялись.
Таких, как Верисаев, называли «суициды».
Художника гнобили, но мне всегда казалось, что как-то в меру. Если получали все — он получал со всеми. Если выбирали для мук человеческих кого-то одного, то на Верисаева выбор падал реже, чем на остальных; а его третировали, скорей, смешно, чем больно.
Началось с того, что на построении кто-то захерачил кирпичом в железный ангар, и тут же какой-то невидимый шутник в строю произнес отлично поставленным голосом:
— Камень в ангар кинул я, рядовой Верисаев!
— Рядовой Верисаев! — рычит ротный.
— Я!
— Три шага из строя! В чем дело?
Или в казарме кипеж, ночная драка, вдруг появляется офицер, все немедленно рассыпаются по шконкам. Офицер орет, какого на хер хера, и тут в полной тишине, с дальних нижних мест, раздается чей-то четкий голос:
— Истреблял дедовщину на корню я, рядовой Верисаев!
— Рядовой Верисаев! — разевает рот офицер.
— Я! — отзывается полуживой Верисаев со слезой в голосе.
Летом на пережаренном мягком асфальте у столовой кто-то умудрился выдавить надпись: «Офицерьё, идите на хуй, долбоёбы! Рядовой Верисаев».
Меня во всей этой истории более всего поразила отмененная в глупой печати буква «ё»: с двумя, как положено, аккуратными точками — и тем похожая на глазастого лягушонка.