Лешка как стоял — так и обрушился, выпучив глаза.
Его подхватили под руки и вбросили в тот кабинет, откуда вышел опер.
Новиков вжался в стену, но его и не думали трогать — все опера быстро разошлись кто куда.
— Надо? — успел спросить новиковский опер, протягивая кому-то из напарников в той комнате, где оказался Лешка, бутылку минералки.
— Без газа? Невкусная! — ответили ему и захлопнули дверь.
Сначала было тихо, а потом начал глухо вскрикивать Лешка.
Когда он замолкал, раздавались невнятные вопросы, какое-то мычанье. Потом Лешка опять вскрикивал — жалобно и просительно, как мальчик.
Новиков встал, снова сел. Опять поднялся и минуту стоял у того кабинета, где били Лешку, взявшись за ручку двери.
— Адвокат! — выкрикивал одно и то же слово Лешка, — Адвокат! Адвокат!
Одно было удивительно в этом крике: Лешка произносил «адвокат» тем же голосом, каким кричат слово «мама».
Новиков отпустил ручку, его вдруг повело, как пьяного, и он почти упал на скамейку.
Поднял руки, разглядывая их, и увидел, как туда упала капля воды.
Ни щека не чувствовала слезы, ни рука. Он просто видел, что плачет в свою ладонь.
Через тридцать минут из кабинета, где был Лешка, вышел распаренный опер и, не глядя вокруг, юркнул в кабинет напротив.
Еще минут десять не раздавалось ни звука.
По лицу Новикова все время стекал пот, огромными и тяжелыми, будто кровяными, каплями. Лицо опухало — голову словно надували.
Когда Новикова снова позвали во все тот же кабинет, где его били по голове, подняться у него не нашлось сил.
Сидел и смотрел на дверь, которая осталась открытой.
В кабинете как раз зазвонил телефон, и некоторое время опер разговаривал на отвлеченные темы.
«Пусть этот разговор никогда не кончится, пусть ему позвонят еще, — просил Новиков. — Пусть его разыщет пьяный армейский друг, пусть у матери потечет раковина на кухне, пусть жена стукнет машину, пусть ребенок забыл ключи от дома…»
Но разговор быстро закончился.
Через минуту опер снова вышел и, увидев Новикова, на мгновенье будто даже удивился.
— Тут еще… — констатировал он. — Вы у нас пока свободны… Можете идти.
Опер прошел к железным дверям и, не оборачиваясь, позвал:
— На выход. Я вас провожу.
Новиков поднялся так, словно все это время у него на коленях лежал чугунный блин — и вдруг исчез.
Он почти бежал за опером, который странным образом никуда не спешил; на бегу Новиков отряхивал то брюки, то рубаху.
Подумал: надо спросить про Лешку, но сам же испугался этой мысли и пообещал себе, что спросит на улице, обязательно.
Но на улицу опер не вышел: кивнул офицеру в застекленном КПП, располагавшемся в фойе, — и Новикова выпустили в город.
Там еще были такие железные рычаги — как на входе в метро. Офицер за стеклом КПП нажал кнопку, и они раскрылись.
И все.
Мимо здания полицейского управления шла девушка с мороженым, семенила бабушка, топотали три веселых парня, ехали многочисленные машины.
Новиков сбежал вниз по ступеням — нестерпимо хотелось быть не видным из окон.
Он спрятался за угол и стал смотреть на двери, ожидая Лешку.
«Может, он все-таки виноват?» — спросил себя Новиков, вдруг почувствовав, что не только говорить, но и думать можно тихо. Эту мысль он подумал тихо. И сам себя же застыдился, и постарался поскорее забыть, что посмел такое помыслить о друге.
Когда кто-нибудь выходил из дверей, Новиков сначала прятал голову и спустя секунду выглядывал. Потом перестал прятаться — и начал просто вздрагивать, когда грохотали двери. Потом прекратил и вздрагивать — и просто моргал.
Лешка не появлялся. Выходили какие-то в штатском, как правило, очень озабоченные, бегом спускавшиеся по ступеням.
Когда прекратил моргать, вдруг, ни о чем не думая, с пустым и бледным лицом, направился обратно к зданию.
Рывком распахнул дверь, шагнул к большой будке КПП.
Несколько минут смотрел на железный рычаг, в котором отсвечивала лампа, висевшая на потолке.
Наклонил к окошечку голову и разом забыл слова.
Долго двигал опухшим лицом, потом, вдохнув, сказал равнодушному офицеру:
— У меня друг там.
Офицер поднял лениво-вопросительные глаза, но рта не раскрыл.
— Я могу узнать, когда он выйдет? — спросил Новиков.
— Откуда? — спросил офицер.
— Из здания, из кабинета! — сказал Новиков, не узнавая свои губы и свой язык.
— Какой отдел? — спросил офицер.
«Он издевается!» — подумал Новиков.
Мимо Новикова кто-то прошел, задев его боком.
Он высвободил голову из окошечка и увидел Лешкину спину — Лешка медленно, как замороченный, двигался к выходу.
— Леша! — бережно окликнул его Новиков на улице — но Лешка все равно вздрогнул.
— Это я, — сказал Новиков, подходя.
Лешкино лицо оказалось таким же опухшим — хотя синяков вовсе не было видно.
С минуту они шли молча. Лешка время от времени трогал свои щеки, шмыгал носом, сплевывал, вытирал губы — и смотрел потом на руку, не кровит ли слюна.
— Ну, твари, — сказал Лешка шепотом. — Твари, бля…
— Леша, что это такое, ты понял? — спросил Новиков.
— Откуда я знаю, — сказал Лешка, не глядя на Новикова. — Твари, это твари просто…
Через десять минут стало понятно, что сейчас им трудно и неловко друг с другом. Этот взаимный стыд был почти неизъясним — но мучительно осязаем.
Кое-как договорившись созвониться, они поскорей расстались, разъехались.
«Это какой-то ужас, — Новиков неотрывно смотрел в окно автобуса, ничего толком не видя. — Надо кому-то об этом рассказать… Что-то сделать. Это же нельзя так оставить. Это же нельзя. Это же нельзя».
Он так и ехал, а затем шел к дому с этим «нельзя» в зубах.
Новиков жил с родителями.
Отец его был геологом, когда-то — когда в том была необходимость — уезжал в командировки, раскапывал что-то там в земле, трудился со вкусом и страстью, затем необходимость в подобной работе пропала, и теперь он ходил куда-то в институт, участвовал в каких-то никому не важных исследованиях.
Но и в этой ситуации отец привычной бодрости не терял. Принимал холодный душ по утрам, вечером пил молоко и насвистывал песни, которые, кроме него, не помнил никто.
Новиков умудрился прожить всю юность, толком не узнав, чем занимается отец.