— Я уж надеялся, опять догола разденется, — пробормотал Рашпик. — Никакой радости в жизни. Попал механик…
— А что, — заметил Кобба, — хорошая пара.
— У него есть жена, — пробормотал Филя.
— Кто тебе сказал? — удивился Рашпик.
— Пустой и сказал, — пожал плечами Филя. — Ему так кажется, что у него есть жена. Ну когда еще мы с Коркиным картинку нашли на той базе…
— Видел я ту картинку, — махнул рукой Рашпик. — Я когда на нее смотрел, мне тоже казалось, что я женат. Я бы по десять раз в день к ней подходил, и пусть бы мне и дальше так казалось. Дурак ты, Филя, то — картинка, а то — девка, да еще такая! Только я…
— Тихо, — сдвинул предохранитель пулемета Кобба.
Коркин приложил к глазам бинокль. Показавшиеся у кабины переродки были уже в трех сотнях шагов. Пустой и Лента шли по лугу словно деревенский парень и его девушка с покоса — поди докажи, с чего это соломинки запутались в волосах у девчонки. Правда, деревенские девки в портах не ходили, все больше в длинных платьях или юбках под грудь с рубахами поверх, но так и переродки не бродили вокруг Квашенки и Поселка в открытую.
И не будут уже бродить.
Коркин перевел бинокль на дозорных. На лошади сидел приземистый, коротконогий переродок, уродства которого Коркин определить на взгляд не смог. Рядом шел гигант, который едва ли был не выше всадника. На плече у него лежала секира, и все его уродство состояло в относительной худобе и огромном росте. Секира имелась и у всадника.
— Миля туда, миля обратно, — прошептал Рашпик. — Они что, всю восьмую пленку дозорами окружили?
— Вряд ли! — ответил Кобба. — Скорее, только часть.
— Головы нет, — прошелестела Ярка.
— У кого головы нет? — обмер Коркин.
— У лошади нет головы, — задрожала недотрога.
Коркин вновь приник к биноклю и почувствовал, как холод расползается от макушки по всему телу. Всадник не был всадником. Он не сидел в седле лошади, а рос из середины лошадиного, или переродкового, тела, потому что головы у лошади не было, а было продолговатое туловище, опирающееся на четыре ноги.
— Боже, за что ты наказал Разгон? — начал колотиться лбом в траву Рашпик.
Переродки уже заметили пару и повернули к ней. Коркин ждал, что дозорные окликнут незнакомцев, но этого не произошло. Переродки выставили вперед секиры и помчались на добычу, с трудом сдерживаясь от торжествующих воплей.
— Замолчи, — зажал ладонью рот Филе Кобба. — Хочешь всех тут оставить? Или еще не понял, что за воин наш вожак?
Дозорные настигли пару через несколько секунд, взлетели секиры, но и Пустой, и Лента словно исчезли под смертоносными лезвиями и возникли там, где их никто не ожидал: за спинами переродков. Еще мгновение — и трава скрыла поверженные тела.
— Вперед! — рявкнул Кобба, — Коркин, не забудь мешок Пустого. Рашпик, на тебе мешок Ленты. Филя, Ярка! Одежда и оружие! Смотрите!
— Ну вот, — запыхтел за спиной скорняка Рашпик. — Вот уже мною и аху командует. Дожил.
Кобба резво бежал впереди с тяжелым пулеметом на плече.
«И этого здоровяка я тащил на себе две мили», — в который раз скрипнул зубами скорняк.
Трупы Пустой приказал укрыть в ложбине. Времени это много не заняло, и вскоре спутники стояли перед вязкой даже на вид серой стеной.
— Лента идет первой, — сказал Пустой. — Ждем несколько секунд, затем идут Рашпик и Филя. Следующими — Ярка и Коркин. Мы с Коббой — последними.
— Договоримся сразу, — поежился Рашпик. — Если что… не смеяться.
— Хватит болтать, — прошептала Лента, несколько раз глубоко вдохнула, подошла к стене и вдруг начала протискиваться сквозь нее! Она сложила перед грудью руки, с усилием воткнула ладони в серую мглу и стала пропихивать их вперед, словно разрывала отверстие для головы. Через секунду она сунула в туман голову, напрягла спину, ноги, уперлась сапогами и исчезла. Рук тут же полез за проводницей, сунул голову вслед за исчезнувшим сапогом, заскреб лапами и проскочил сквозь стену, как подсохшая пробка в горлышко глинки. Мало того, через секунду в стене показалась голова Рука с растопыренными ушами, которая недвусмысленно прострекотала: «Ну долго вас ждать?»
Филя начал протискиваться вслед за Лентой, а Рашпик попробовал преодолеть пленку с разбега. С таким же успехом он мог бы попробовать выкопать яму в степи, ударившись головой в лужу коровьего сусла. Отлетев, Рашпик, не вставая на ноги, ткнулся в пленку головой, уперся ногами, протиснул в пленку одну руку, другую, задергался, сзади подбежал Кобба и протолкнул толстяка в мутное и вязкое желе.
— Ярка, — окликнул недотрогу Пустой, — иди за Лентой и Филей, будет легче.
Недотрога кивнула и неожиданно резво протиснулась сквозь пленку. Коркин и руки не успел протянуть к колышущейся стене, а ее уже не стало. Скорняк заторопился, коснулся серой поверхности, удивился, что не чувствует ни холода, ни жара, и надавил что было силы перед собой. Руки пошли внутрь тяжело, словно он собирался намесить глины да подновить печку. Но глина не просто с трудом поддавалась скорняку: она пыталась засосать его. Он продолжал давить, протискиваться сквозь, но вместо этого тонул, проваливался, исчезал.
— Ерунда, — еще успел пробормотать Коркин, но пленка обволокла его лицо, он понял, что не успел сделать вдох, забился, пытаясь прорваться на другую сторону, и на одну секунду, между тем мгновением, когда полностью исчез в стене, и тем, когда Лента поймала его за кисти и выдернула наружу, глотнул настоящего ужаса.
Это был не тот ужас, что, верно, испытывает человек, которого заживо присыпают землей или топят в жутком вареве, а ужас, который должен испытывать тот, кто лишен всех чувств — зрения, слуха, осязания, всего. Человек, который только разумом, и ничем иным, понимает, что сейчас настанет его конец. Он не чувствует ни боли, ни неудобства, поскольку на мгновение сам становится частью серой и Душной массы, но он сам, как что-то незримое и горячее, как дыхание, как пламя лампы, как дрожь жилки на виске, испарина на животе, слипшиеся от пота волосы на затылке, его самость, его дух, его сердце, упивается чистым ужасом. Как огнем.
— Вот и все, — вывалился Коркин на сухую траву и заплакал. Смотрел на очумевшего Филю, на вращающего глазами Рашпика, на злого Коббу и озабоченного Пустого, на испуганную Ярку — и плакал, потому что сил не плакать скорняка не оказалось.
— Что за выстрелы? — прислушался к чему-то Пустой.
— У базы идет бой, — ответила Лента.
38
Впервые Филя почувствовал настоящий страх. Не в пленке — там была паника, мальчишка задергался, как попавший в паутину муравей, в голове все смешалось, но испугаться толком не успел. И не на крыше мастерской, когда на его глазах ордынцы вырезали Поселок. Он стоял на крыше и краешком сознания понимал, что у Пустого хватит сил отбиться. И не в машине, когда ее облепили мерзкие беляки, но между ними и прочими напастями оставалось прочное стекло и броня. Страх пришел только теперь. Когда где-то далеко впереди пощелкивали выстрелы, а защиты у Фили никакой не было, разве только каска пулеметчика да какой-то немудрящий доспех, что заставил его натянуть на себя Пустой. Никак Филя не хотел умирать, но и другой дороги у него не было. Можно было остаться с Хантиком, и Филя прочитал тогда в глазах у Пустого, что тот не обидится, даже испытает облегчение, если его помощник не сядет в машину, но прочитал там Филя и еще кое-что. Он будет вычеркнут из памяти Пустого. Нет, конечно, Пустой не забудет о мальчишке, которого подобрал на помойке, и даже будет посмеиваться, вспоминая какие-то его поступки, но Филя останется в прошлом. Уходить или выбирать свой путь надо так, чтобы не оставаться в прошлом. Вон Коркин же тоже не ушел, он-то, спрашивается, чего за Пустого уцепился?