— Вот так, — сказал, наконец, Сен-Фон, переводя
дыхание, — теперь надо поспешить и соединить этих счастливчиков, которым
вскоре предстоит слиться в последнем супружеском объятии. Кстати, —
добавил он, — я не претендую на законное право этого юного рыцаря на одно
из двух дивных сокровищ непорочности его прелестной невесты. Приготовь
мальчишку, Жюльетта, а я займусь самочкой.
Признаться, я никак не думала, что подобное предприятие
удастся. Ужас, отчаяние, тревога, слезы — словом, наши возлюбленные были в
ужасном состоянии, и разве этого было недостаточно, чтобы сделать акт любви
между ними невозможным? По-моему, так считали и остальные присутствующие.
Однако несколько минут спустя мы стали свидетелями настоящего чуда, одного из
тех невероятных явлений, на которые способна только щедрая Природа, ее мощь
восторжествовала над всеми препятствиями, и нашим глазам предстала удивительная
картина: неожиданно разъярившийся Дормон совокуплялся со своей возлюбленной. Из
них двоих приходилось держать только ее — она стонала от боли и унижения, и эта
боль и это унижение преграждали путь к удовольствию; мы испробовали все
возможные варианты, мы подступали к ней и так и эдак: возбуждали, бранили, ласкали
ее — ничего не помогало, душа ее оставалась нам недоступна и пребывала в
скорби, и мы ничего от нее не добились, кроме глухих стонов и рыданий.
— А знаете, в таком виде она мне больше
нравится, — заметил Сен-Фон, — меня не особенно трогают знаки удовольствия
на лице женщины. Они как-то двусмысленны и неопределенны… Я предпочитаю
признаки боли, которые намного выразительнее — и красноречивее.
Между тем появилась кровь: дефлорация завершилась. Клервиль
опрокинула Дормона на спину, сверху на него положили Фаустину, подогнув ей
колени и нагнув голову так, чтобы лоб ее упирался в его плечо; таким образом
прекрасный зад красивой девушки оказался в удобном и живописном положении.
— Очень хорошо, смотрите, чтобы она не
вырвалась, — предупредил Сен-Фон одну из своих подручных. — Теперь
можно совершить дефлорацию одновременно в обоих местах, и я, разумеется,
предпочитаю попку.
Операция завершилась потрясающим успехом, правда, вместо
стонов экстаза девушка испускала пронзительные вопли, ибо никогда доселе не
проникал в нее столь массивный кол, и, кроме того, все ее существо
категорически отвергало саму мысль об удовольствии, о котором обыкновенно
мечтают многие распутницы и которое сводит женщину с ума.
Совокупляясь, распутник ласкал своих многоопытных помощниц,
а я облизывала вагину Клервиль. Предусмотрительный Сен-Фон, как всегда, берег
сперму и держал свои шлюзы на запоре, мы же тем временем перешли к другим
сладострастным упражнениям.
— Слушай меня, мальчик, — сказал Сен-Фон. — Я
намерен предложить тебе нечто необычное и осмелюсь думать, что ты найдешь это
предложение невероятно чудовищным. Но как бы то ни было, твоя девка обречена,
если только ты не подчинишься. Ее привяжут вот к этому столбу, а ты возьмешь
вот эти розги и будешь кромсать ее задницу.
— Чудовище! Как ты смеешь…
— Значит ты предпочитаешь, чтобы ее убили?
— Неужели вам мало того, что вы сделали? Неужели у меня
нет другого выбора, кроме столь неслыханной мерзости и смерти самого дорогого
мне существа на свете?
— Согласна, что это очень жестокая альтернатива, и
слабые люди каждый день сталкиваются с подобными вещами, — вмешалась
я. — Ты слаб и к тому же беспомощен, следовательно, должен смириться:
делай, что тебе говорят, да поживее, или в грудь твоей шлюхи вонзится кинжал!
Великое искусство Сен-Фона заключалось в том, что он всегда
ставил свои жертвы в такую ситуацию, когда из двух зол им непременно
приходилось выбирать то, которое больше всего угождало его извращенной похоти.
Дормон дрожал как в лихорадке, не зная, что делать, и молчание его было красноречивее
всего.
Я сама привязала Фаустину к столбу, и с какой же радостью
затягивала я грубые веревки на ее нежной коже, с каким восторгом щекотала
горлышко невинной жертвы лезвием ножа, а коварная Клервиль целовала ее в это
время. О, какие прелести, какие совершенные формы предстояло нам терзать! Если
небеса не приходят на защиту справедливости и добра, так это для того, чтобы
нам, смертным, было очевидно, что только порок достоин уважения.
— Вот как надо обращаться с ней, — сказал министр
и начал методично и вдохновенно стегать белые пухлые ягодицы, которые
подрагивали в ответ. — Да, вот так и ты должен действовать, —
продолжал он, а полосы, оставленные гибкими прутьями, багровели, вспухали,
создавая удивительный контраст с шелковистой нежностью кожи. — А ну-ка
попробуй!
— Ради всего святого, сударь, я не могу…
— Ерунда, мой мальчик, ты обязательно сможешь. —
За этими издевательскими словами последовали угрозы; Клервиль потеряла терпение
и крикнула, что если он не сделает того, что ему приказывают, его забьют самого
до смерти, но он успеет увидеть, как жестоко, как страшно будет умирать его
невеста. И Дормон сдался. Но как же медлительны были его движения! И как
неуверенны. Сен-Фон несколько раз грубо тормошил его, потом в нетерпении
схватил нож и занес его над белой грудью Фаустины. Дормон немного оживился… и
упал в обморок.
— Гром и молния! — взревел Сен-Фон, потрясая
твердым, как у монаха, членом. — Мы далеко не продвинемся, если будем
полагаться на любовника: такие дела требуют усердия и хладнокровия.
Он с остервенением накинулся на трогательный девичий зад и
менее, чем за десять минут, превратил его в окровавленные лохмотья. Тем
временем рядом происходило нечто не менее ужасающее: вместо того, чтобы
помогать министру, Клервиль изливала свою похотливую ярость на лежавшего без
чувств Дормона.
— Скотина, хам, — процедила она сквозь зубы, когда
он пришел в себя и обнаружил, что связан по рукам и ногам и что его третируют
не менее жестоко, чем Фаустину.
Прошло немного времени, и родившиеся под несчастливой
звездой любовники являли собой жуткое зрелище, какое только можно представить.
Однако этого было недостаточно для Клервиль, ее необузданная чудовищная
жестокость, признаться, поразила даже меня, и когда я увидела, как она впивается
зубами в бесчувственное тело и рвет его на части, когда увидела, как она трется
клитором об окровавленные раны, и услышала ее вопль: «Ко мне, Жюльетта! Скорее!
Помогай мне!» — вот тогда, охваченная инстинктом хищного зверя, вдохновленная
чудовищным примером подруги, скажите, разве могла я тогда устоять? По правде
говоря, я во всем превзошла ее: я даже увлекала ее за собой, воспламеняла ее
воображение посредством жестокостей, которые — кто знает? — возможно,
никогда бы не пришли ей в голову. В те минуты ярость моя не имела границ,
каждый мой нерв трепетал и извивался, и моя, извращенная сверх всякой меры
душа, наконец-то, сполна обнаружила свою сущность, и я узнала, что пожирать
живое мужское тело — не менее приятно, чем рвать на куски женщину.