Тем временем отряд шведов таял, как снежный ком, на который ведрами льют кипяток. Наконец подле королевского знамени осталось не более двух десятков рейтар. Поляки облепили их со всех сторон, и они умирали в мрачном молчании, стиснув зубы; ни один не поднял рук, ни один не попросил пощады.
И вдруг в общем гуле раздались голоса:
— Знамя! Взять знамя!
Заслышав это, конюшонок кольнул своего жеребца клинком и молнией ринулся вперед, и пока горстка рейтар, охраняющих знамя, отбивалась от навалившихся на них польских всадников, паренек полоснул по лицу знаменосца, и тот, раскинув руки, уронил голову на конскую гриву.
Вместе с ним упало и голубое знамя.
Древко тут же подхватил, отчаянно вскрикнув, другой рейтар, но парнишка вцепился в полотнище, дернул, оторвал, скомкал, и прижимая комок обеими руками к груди, завопил истошным голосом:
— Мое, не отдам! Мое, не отдам!
Последние уцелевшие рейтары яростно набросились на него, один еще успел, проткнув знамя, поранить мальчонке шпагой плечо, но тут же пал под ударами польских сабель вместе со своими товарищами.
И сразу к парнишке протянулись десятка два окровавленных рук и столько же голосов закричали:
— Знамя, давай сюда знамя!
Шандаровский поспешил на выручку.
— Оставьте парня! Он на моих глазах захватил знамя, пусть же сам и отдаст его пану каштеляну.
— Едет каштелян, едет! — ответило ему множество голосов.
В самом деле, вдали запели трубы, и на дороге со стороны выгона показалась целая хоругвь, мчавшаяся галопом прямо к дому ксендза. Это были лауданцы; впереди ехал сам Чарнецкий. Подскакав ближе и видя, что все уже кончено, они сдержали коней; бойцы Шандаровского толпой повалили им навстречу.
К каштеляну подскакал Шандаровский доложить о победе, но от страшной усталости его била лихорадка, перехватывало дух, и голос то и дело прерывался.
— Сам король был тут… не знаю… ушел ли…
— Ушел! Ушел! — закричали свидетели погони.
— Взяли знамя!.. Убитых не счесть!
Чарнецкий, не сказав ни слова в ответ, направил коня к полю боя, являвшему собой ужасное и душераздирающее зрелище. Более двухсот польских и шведских трупов валялось вперемежку, один подле другого, а порой и один на другом… тут один мертвец схватил другого за волосы, там два трупа лежали, вцепившись друг в друга зубами и ногтями… Иные сплелись, словно в братском объятии, или уронили голову на грудь врагу. Многие лица были до того истоптаны, что в них не оставалось ничего человеческого. А кого пощадили копыта, те лежали с открытыми глазами, в которых застыли ужас, бешенство, ярость борьбы… Под копытами каштелянского коня чавкала земля, размокшая от крови, и ноги животного мигом окрасились ею выше бабок; запах крови и конского пота ел ноздри и спирал дыхание в груди.
Каштелян смотрел на эти мертвые тела, как хозяин смотрит на снопы пшеницы, наполняющие его овин. Лицо его светилось довольством. Молча объехал он усадьбу ксендза, взглянул на трупы, лежавшие за садом, и неторопливо возвратился к месту главной битвы.
— Славная работа, други, — промолвил он, — я вами доволен!
А они окровавленными руками подкинули вверх шапки.
— Vivat, Чарнецкий!
— Даст бог, скоро вновь сразимся!
Каштелян им в ответ:
— Пойдете в арьергард, на отдых. Пан Шандаровский, а кто захватил знамя?
— Конюшонка сюда! — закричал Шандаровский. — Где он?
Солдаты бросились искать и нашли паренька рядом с его израненным конем, который испускал последнее дыхание. Паренек сидел, привалясь к стене конюшни, и, казалось, тоже готов был отдать богу душу, однако знамя он по-прежнему обеими руками прижимал к груди.
Его подхватили под руки и подвели к каштеляну. Босой, растрепанный, с голой грудью, в изорванных в клочья рубахе и сермяге, с головы до пят забрызганный своей и вражеской кровью, он едва стоял на ногах, но глаза его все еще горели огнем. Чарнецкий изумился.
— Как? — вскричал он. — Это он добыл королевское знамя?
— Собственными руками и собственной кровью, — ответил Шандаровский. — И он же дал нам знать о шведах, а потом кинулся в самое пекло и такое выделывал, что меня самого и всех прочих superavit
[97]
.
— Это правда! Чистейшая правда! — закричали вокруг.
— Как тебя зовут? — спросил паренька Чарнецкий.
— Михалко.
— А чей ты?
— Ксендза.
— Был ты ксендза, а теперь будешь свой собственный, — сказал ему каштелян.
Но последних слов Михалко уже не слышал; ослабев от ран и потери крови, он зашатался и упал головой на стремя каштеляна.
— Взять его и оказать всяческую заботу! Мое слово порукой, что первый же сейм признает его равным вам по положению, как уже сегодня он равен вам душой.
— Он достоин того, достоин! — закричала шляхта.
И Михалко положили на носилки и понесли в дом.
А Чарнецкий слушал дальнейшие донесения, теперь уж не от Шандаровского, а от свидетелей погони Роха за Карлом. Рассказ их чрезвычайно обрадовал каштеляна, он даже за голову хватался и хлопал себя по коленке, ибо понимал, что Карл наверняка падет духом после стольких злоключений.
Заглоба радовался не меньше и, подбоченившись, гордо говорил рыцарям:
— Нет, каков разбойник, а? Настигни он Карла, ни один черт не спас бы шведского короля! Моя кровь, ей-богу, моя кровь!
Заглоба к тому времени и сам свято уверовал, что Рох Ковальский его племянник.
Чарнецкий приказал разыскать молодого рыцаря, но найти его не смогли: со стыда и огорчения Рох залез в овин, зарылся в солому и уснул так крепко, что на следующий день ему пришлось догонять свою хоругвь. Но еще и теперь он был полон уныния и не смел показаться дяде на глаза. Тот сам отыскал его и принялся утешать:
— Не горюй, Рох! — говорил ему Заглоба. — Ты и так прославился необычайно, я сам слышал, как тебя пан каштелян расхваливал: «На вид, говорит, дурак дураком, до трех не сочтет, а смотри какой доблестный рыцарь оказался, украшение, говорит, всего нашего войска!»
— Это меня господь наказал, — молвил Рох, — за то, что я накануне напился и вечернюю молитву не прочел!
— А ты лучше не пробуй постигнуть волю божью, еще согрешишь ненароком. Силенка у тебя есть, вот и пользуйся, а умничать брось — сраму не оберешься.
— Да ведь я так близко был, что мне от его коня потом в нос ударило! Я б его до седла рассек! Вы уж, дядя, думаете, я вовсе без соображения.