— «При короле Ольбрахте погибла вся шляхта!» Измена, братья!
— Король, король изменник! — крикнул чей-то смелый голос.
Воевода молчал.
Но тут Острожка, стоявший рядом с ним, захлопал себя по ляжкам и так пронзительно запел петухом, что все взоры обратились на него.
— Братья шляхтичи, голубчики! Послушайте мою загадку!
Шляхтичи, переменчивые, как погода в марте, мгновенно забыли о своем негодовании; сгорая от любопытства, они хотели теперь одного — поскорее услышать новую остроту шута.
— Слушаем! Слушаем! — раздались голоса.
Шут, как обезьяна, заморгал глазами и стал читать пискливым голосом:
Получил он от брата жену и венец,
Только тут же пришел нашей славе конец.
Он подканцлера выгнал и нынче, ей-ей,
Сам подканцлером стал при… супруге своей
— Король, король! Клянусь богом, Ян Казимир! — раздались голоса со всех сторон.
И толпа разразилась громовым хохотом.
— А чтоб его, как здорово сочинил! — кричала шляхта.
Воевода смеялся вместе со всеми; но когда толпа поутихла, сказал глубокомысленно:
— И за такое дело мы должны теперь кровь проливать, сложить свои головы!.. Вот до чего дошло! На тебе, шут, дукат за добрую загадку!
— Кшиштофек! Кших, дорогой мой! — ответил Острожка. — Почему ты нападаешь на других за то, что они держат скоморохов, а сам не только держишь меня, но еще и за загадки приплачиваешь? Дай же мне еще дукат, я загадаю тебе другую загадку.
— Такую же хорошую?
— Только подлинней. Дай сперва дукат.
— Бери!
Шут снова захлопал руками, как крыльями, снова запел петухом и крикнул:
— Братья шляхтичи, послушайте, кто это такой:
Катоном он прослыл, оружьем взял сатиру,
Не саблю, а перо он предпочел и лиру;
Но обошел король сатирика чинами,
И освистал Катон Retpublicat
[56]
стихами.
Любил бы саблю он, и были б меньше беды,
Сатир его пустых не побоятся шведы.
Да он бы сам небось охотно им продался,
Как пан, чей важный чин он получить старался.
Все присутствующие тотчас отгадали и эту загадку. Два-три сдавленных смешка раздались в толпе, после чего воцарилось глубокое молчание.
Воевода побагровел и совсем смешался, ибо все взоры были устремлены на него, а шут все поглядывал на шляхтичей, а потом спросил:
— Так как же, дорогие мои, никто из вас не может отгадать, кто это такой?
Немое молчание было ответом, тогда Острожка с пренахальным видом обратился к воеводе:
— Неужто и ты, Кших, не знаешь, о каком бездельнике был тут разговор? Не знаешь? Тогда плати дукат!
— Бери! — ответил воевода.
— Бог тебя вознаградит!.. Скажи, Кших, а ты не старался получить подканцлерство после бегства Радзеёвского?
— Не время шутки шутить! — отрезал Кшиштоф Опалинский.
И, сняв шапку, поклонился шляхте:
— Будьте здоровы! Мне пора на военный совет.
— Ты, Кших, хотел сказать: на семейный совет, — поправил его Острожка. — Вы ведь там все родичи, и совет будете держать о том, как бы дать отсюда тягу. — После этого он повернулся к шляхте и, сняв шапку, поклонился, точь-в-точь как воевода: — А вам, — сказал он, — только этого и надо!
И они ушли вдвоем, но не успели сделать и двух десятков шагов, как поднялся оглушительный хохот; он звучал в ушах воеводы до тех пор, пока не потонул в общем шуме стана.
Военный совет и впрямь состоялся, и председательствовал на нем воевода познанский. Это был небывалый совет! В нем принимали участие одни только вельможи, не знавшие военного дела. Они были великопольскими магнатами и не следовали, да и не могли следовать примеру литовских или украинских «самовластителей», которые, как саламандры, жили в непрестанном огне.
Там что ни воевода или каштелян, то был военачальник, у которого никогда не пропадали на теле красные следы от кольчуги, который молодость проводил на востоке, в степях и лесах, в станах и лагерях, среди битв, засад и преследований. Здесь же были одни вельможи, занимавшие высокие посты, и хотя во время войн они тоже выступали в походы с шляхетским ополчением, однако никогда не бывали военачальниками. Мир ненарушимый охладил боевой пыл и у потомков тех рыцарей, перед которыми некогда не могли устоять железные когорты крестоносцев, превратил их в державных мужей, ученых, сочинителей. Только суровая шведская школа научила их тому, что они успели забыть.
А пока вельможи, собравшиеся на совет, неуверенно переглядывались и, боясь заговорить первыми, ждали, что скажет «Агамемнон», воевода познанский.
«Агамемнон» же ровно ничего не смыслил в военном деле, и речь свою снова начал с жалоб на неблагодарность и бездействие короля, который всю Великую Польшу и их самих с легким сердцем отдал на растерзание врагу. И как же был красноречив воевода, какую величественную принял осанку, достойную, право же, римского сенатора: голову он держал высоко, черные глаза его метали молнии, уста — громы, а седеющая борода тряслась от воодушевления, когда он живописал грядущие бедствия отчизны.
— Кто же страждет в отчизне, — говорил он, — как не сыны ее, а здесь нам придется пострадать первым. Наши земли, наши поместья, дарованные предкам за заслуги и кровь, будет первыми попирать враг, который, как вихрь, приближается к нам с моря. За что же мы страдаем? За что угонят наши стада, потопчут наши хлеба, сожгут деревни, построенные нашими трудами? Разве это мы нанесли обиды Радзеёвскому, разве мы несправедливо осудили его и преследовали как преступника, так что он вынужден был искать покровительства у иноземцев? Нет! Разве мы настаиваем на том, чтобы пустой титул шведского короля, который стоил уже моря крови, был сохранен в подписи нашего Яна Казимира
[57]
? Нет! Две войны пылают на двух границах — так им понадобилось вызвать еще третью? Пусть бог, пусть отчизна судят того, кто во всем этом повинен!.. Мы же умоем руки, ибо не повинны мы в крови, которая прольется…