— Так ты ее любишь?
— Люблю, пан!
Володыёвский направился на улицу, подумав про себя: «Вот это решительный человек! Он долго не раздумывал: полюбил и остается. Такие люди лучше всех… Коли он и впрямь из путных бояр, так это то же, что и застянковая шляхта. Отроет свои червонцы, и старый Пакош, пожалуй, отдаст за него свою Марысю. Отчего ж не отдать? Он не крутил, не вертел, а уперся на своем — и баста! Дай-ка и я упрусь!
Раздумывая так, Володыёвский шел по улице на солнышке, порой останавливался и то потуплял взор в землю, то к небу его поднимал; потом снова продолжал свой путь, пока не увидел вдруг летевшее в небе стадо диких уток.
Тогда он стал гадать по ним: ехать, не ехать?.. Выпало: ехать.
— Кончено! Еду!
С этими словами он повернул домой; однако по дороге заглянул еще в конюшню, на пороге которой двое его стремянных играли в кости.
— Сыруц, — спросил Володыёвский, — заплетена ль грива у Серого?
— Заплетена, пан полковник.
Володыёвский зашел в конюшню. Серый заржал у яслей; рыцарь подошел к нему, похлопал по крупу, затем стал считать косицы в гриве.
— Ехать, не ехать, ехать…
Снова выпало ехать.
— Седлать коней да одеться получше! — приказал Володыёвский.
После чего быстрым шагом направился домой и стал наряжаться. Надел высокие кавалерийские сапоги, желтые, с отворотами на подкладке и золочеными шпорами, и новый красный мундир, и рапирочку нацепил отменную, в стальных ножнах, с золотой насечкой на рукояти, и полупанцирек не забыл из светлой стали, закрывающий только верхнюю часть груди до шеи. Был у него в сундуке и рысий колпачок с чудным цапельным пером, но подходил он только к польскому платью, и пан Михал не стал его вынимать, а надел на голову шведский шлем с затыльником и вышел на крыльцо.
— Куда это ты собрался, пан полковник? — спросил у него старый Пакош, сидевший на завалинке.
— Куда собрался? Надо у вашей панны о здоровье справиться, а то как бы она не сочла меня за невежу.
— Так весь и сияешь! Чистый тебе снегирь! Ну, уж коли панна враз не влюбится, так, верно, и глаз у нее нет!
Но тут прибежали две младшие дочки Пакоша с подойниками в руках, — они возвращались с обеденной дойки. Увидев Володыёвского, девушки застыли в изумлении.
— Прямо тебе король! — сказала Зоня.
— Как на свадьбу нарядился! — прибавила Марыська.
— А может, свадебку и сыграем, — засмеялся старый Пакош. — К панне нашей полковник едет.
Не успел старик кончить, как подойник выпал из рук Марыси, и молочная река полилась прямо под ноги Володыёвскому.
— Что рот разинула! — сердито сказал Пакош. — Экая коза!
Марыся ничего не ответила, подняла подойник и молча ушла.
Володыёвский вскочил на коня, за ним выстроились оба его стремянных, и все трое отправились в Водокты. Денек выдался красный. Майское солнце играло на нагруднике и шлеме Володыёвского, и когда он издали мелькал между вербами, казалось, что по улице катится еще одно солнце.
— Любопытно знать, с перстеньком буду я ворочаться иль с арбузом? — пробормотал рыцарь.
— Что ты сказал, пан полковник? — спросил Сыруц.
— Дурень!
Стремянный стегнул коня по крупу, а Володыёвский продолжал:
— Счастье, что не впервой.
Эта мысль очень его ободрила.
Когда они приехали в Водокты, панна Александра в первую минуту не признала полковника, так что ему пришлось еще раз назвать свое имя. Тогда она поздоровалась с ним любезно, но как-то сдержанно и принужденно, он же представился ей с отменной учтивостью, ибо хоть и был солдатом, не придворным, однако подолгу бывал при разных дворах и пообтерся между людьми. Он отвесил весьма почтительный поклон и, прижав руку к сердцу, вот что сказал ей:
— Я приехал к тебе, милостивая панна, о здоровье справиться, не захворала ли ты, случаем, с перепугу. Надо бы на другой же день приехать, да боялся я надоесть тебе.
— Это очень любезно с твоей стороны, милостивый пан, что ты не только спас меня от гибели, но и не забыл обо мне. Садись, будь дорогим гостем.
— Милостивая моя панна, — ответил пан Михал, — когда бы я забыл тебя, недостоин был бы я той милости, какую бог оказал мне, позволив подать руку помощи столь достойной особе.
— Нет, это я сперва должна господа бога благодарить, а затем и тебя, пан полковник!
— Коли так, возблагодарим вдвоем господа бога, ибо ни о чем не молю я его так усердно, как о том, чтобы с его позволения и впредь защищать тебя от всяких бед.
При этих словах Володыёвский встопорщил свои навощенные усики, и без того торчавшие выше носа, — так доволен он был собою, что сразу сумел войти in medias res
[39]
и выложить все начистую. Панна Александра сидела смущенная и молчаливая, а уж красивая, как день весенний. Легкий румянец выступил у нее на щеках, а глаза она прикрыла ресницами, от которых тень падала на щеки.
«Это смущение — добрый знак!» — подумал Володыёвский.
И, откашлявшись, продолжал:
— Знаешь ли ты, милостивая панна, что после смерти твоего дедушки я командовал лауданцами?
— Знаю, — отвечала Оленька. — Покойный дедушка не мог сам идти в последний поход и очень был рад, когда ему сказали, что воевода виленский вверил тебе лауданскую хоругвь; он говорил, что знает тебя как славного рыцаря.
— Это он так обо мне говорил?
— Я сама слыхала, как он тебя хвалил, а после похода и лауданцы превозносили тебя до небес.
— Я простой солдат, недостойный того, чтобы меня не то что до небес превозносить, а просто ставить выше других. Очень я рад, что не совсем я тебе чужой человек, теперь ты не подумаешь, что какой-то незнакомец, человек темный свалился к тебе с последним дождем с облаков. Всегда приятней знать, с кем имеешь дело. Много всякого народу бродит по свету, выдают они себя за родовитых шляхтичей, приукрашивают себя добродетелями, а сами-то бог весть кто такие, может, и не шляхтичи вовсе.
Володыёвский умышленно завел об этом разговор, чтобы рассказать Оленьке о себе, но она тотчас ему возразила:
— Тебя, пан полковник, никто в этом не заподозрит, ведь у нас в Литве есть шляхтичи с такой фамилией.
— Да, но те по прозванию Озории, а я Корчак-Володыёвский; мы из Венгрии, свой род ведем от некоего придворного Аттилы; этот придворный, когда его преследовали враги, дал обет пресвятой деве отречься от язычества и принять католическую веру, если только она сохранит ему жизнь. Свой обет он сдержал, когда благополучно переправился через три реки, те самые, которые теперь у нас в гербе.