Тут из тысячи грудей вырвался вопль столь громогласный, что задрожали стены и задребезжали стекла в окнах костела:
— Да здравствует князь Иеремия! С князем Иеремией к победе!
Блеснули тысячи сабель, все взоры устремились на князя, а он поднялся, и чело его было хмуро и спокойно. И — словно тихий ангел пролетел — мгновенно воцарилось молчанье.
— Милостивые господа! — сказал князь звучным голосом, который в тишине был услышан каждым. — Когда кимвры и тевтоны напали на Римскую республику, никто не хотел принять консульской власти, пока этого не сделал Марий. Но Марий обладал таким правом, ибо не было вождей, назначенных сенатом… И я бы в черную эту годину от власти не уклонился, желая жизнь отдать служению любимой отчизне, но булавы принять не хочу, чтоб не нанести оскорбленья отечеству, верховным военачальникам и сенату, и самозваным вождем быть не желаю. Есть среди нас тот, которому Речь Посполитая вверила булаву, — пан коронный подчаший…
Продолжать далее князь не смог: едва он упомянул подчашего, поднялся страшный крик, забряцали сабли, толпа забурлила и взорвалась, как порох, когда на него попадает искра.
— Долой! Погибель ему! Pereat!
[16]
— раздавалось со всех сторон.
— Pereat! Pereat! — гремело под сводами.
Подчаший — бледный, с каплями холодного пота на лбу — вскочил со своего места, а грозного вида фигуры уже приближались к почетным седалищам, к алтарю, уже слышалось зловещее:
— Сюда его давайте!
Князь, видя, к чему клонится дело, встал и простер десницу.
Толпа сдержала свой пыл и, полагая, что он хочет говорить, мгновенно стихла.
Но князь хотел только рассеять бурю и страсти утишить, чтобы не допустить пролития крови в храме, когда же увидел, что опасный момент миновал, снова опустился на свое место.
Двумя стульями далее, рядом с киевским воеводой, сидел несчастный подчаший: седая голова его поникла на грудь, руки бессильно упали, а с губ, прерываемые рыданиями, сорвались слова:
— Господи! За грехи мои принимаю крест со смиреньем!
Старец мог возбудить жалость в самом очерствелом сердце, но толпа обычно жалости не знает: вновь там и сям поднялся шум, и тут вдруг встал воевода киевский, дав рукою знак, что просит слова.
Воевода известен был как соратник Иеремии, разделивший с ним не одну победу, поэтому слушали его со вниманьем.
А он обратился к князю, заклиная его в трогательных словах не отказываться от булавы и без колебаний стать на защиту отчизны. Когда отечество в опасности, да закроет закон недремлющее свое око, да спасет его от гибели не поименованный вождем, а тот, кто поистине сделать сие способен.
— Прими ж булаву, непобедимый вождь! Прими и спаси — и не только град этот, а всю нашу отчизну. Ее устами я, старец, тебя молю, а со мной все сословия, все мужи, женщины и дети. Спаси! Спаси!
Тут произошел случай, тронувший все сердца: к алтарю приблизилась женщина в траурных одеждах и, бросив к ногам князя золотые украшения и еще какие-то драгоценности, упала перед ним на колени и воскликнула, громко рыдая:
— Прими, князь, достояние наше! Жизнь тебе вверяем, спаси! Отврати погибель.
Глядя на нее, сенаторы, воины, а за ними и все в толпе разрыдались, и словно из одной груди вырвавшийся вопль сотряс стены костела:
— Спаси!
Князь закрыл лицо руками, а когда отнял ладони, в глазах его блестели слезы. И все же Иеремия колебался: если он примет булаву, не умалит ли это достоинства Речи Посполитой?!
Тут встал коронный подчаший.
— Я стар, — сказал он, — и раздавлен стыдом и горем. Я имею право от непосильного бремени отказаться и возложить его на более надежные плечи. Посему перед этим распятьем, перед лицом всего рыцарства тебе отдаю булаву
— бери ее без колебаний.
И протянул Вишневецкому этот символ власти. На минуту тишина сделалась такая, что слышно было, как пролетит муха. Наконец раздался голос Иеремии. Он произнес торжественно:
— За грехи мои — принимаю.
Исступление охватило собравшихся. Толпа, ломая скамьи, бросилась к Вишневецкому, дабы припасть к его коленам, кинуть под ноги драгоценности и деньги. Весть молнией облетела весь город. Воинство, ошалев от радости, кричало, что желает идти на Хмельницкого, на татар и султана. Горожане уже не о сдаче думали, а о защите до последнего вздоха. Армяне добровольно понесли деньги в ратушу, когда до пожертвований еще и дело не дошло, евреи в синагоге шумно благодарили своего бога, пушки с валов пальбой возвестили радостную новость, на улицах стреляли из пищалей, самопалов и пистолетов. Приветственные крики не смолкали до утра. Случайному человеку могло показаться, что город отмечает торжество или великий праздник.
А меж тем трехсоттысячное вражье войско — более многочисленное, чем армии, которые могли выставить немецкий император или французский король, и более дикое, чем полчища Тамерлана, с часу на час должно было подступить к городским стенам.
Глава Х
Спустя неделю, утром 6 октября, по Львову разнеслась весть столь же ошеломительная, сколь и пугающая: князь Иеремия, забрав большую часть войска, тайно покинул город и ушел в неизвестном направленье.
Перед палатами архиепископа собрались толпы. Поначалу никто не хотел верить своим ушам. Солдаты утверждали, что если князь и уехал с большим отрядом, то лишь для того, чтобы оглядеть окрестности. Оказалось, говорили, что перебежчики распустили ложные слухи, будто к городу подходит Хмельницкий и татарское войско: ведь с 26 сентября прошло уже десять дней, а неприятель даже не показался. Князь, видно, захотел воочию убедиться, близка ли опасность, и, проверив слух, обязательно вернется. Впрочем, несколько полков он оставил и к обороне все готово.
Так оно и было на самом деле. Необходимые распоряжения отданы, каждому определено его место, пушки втащены на валы. Вечером прибыл с пятьюдесятью драгунами ротмистр Чихоцкий. Его тотчас обступили любопытные, но он с толпой говорить не стал и отправился прямо к генералу Арцишевскому; они вызвали Грозваера и, посовещавшись, направились в ратушу. Там Чихоцкий объявил перепуганным советникам, что князь не вернется.
У советников в первую минуту опустились руки, а чьи-то уста осмелились даже произнести слово «изменник». Но тогда поднялся Арцишевский, старый военачальник, прославившийся ратными подвигами на голландской службе, и обратился к собравшимся в ратуше с такою речью:
— Ушей моих кощунственное слово коснулось, которое не дай бог никому повторить: даже отчаяние тут служить оправданьем не может. Князь уехал и не вернется — это правда! Но какое вы имеете право требовать от вождя, на чьи плечи возложена забота о спасении всей отчизны, чтобы он защищал только ваш город? Что будет, если неприятель окружит здесь последние силы Речи Посполитой? Ни съестных припасов, ни оружия для столь многолюдного войска в городе нет, и потому скажу я вам, — а моему опыту вы можете верить, — чем большие силы оказались бы заперты в городских стенах, тем меньше сумели бы мы продержаться, голод одолел бы нас прежде неприятеля. Хмельницкому не столько город ваш нужен, сколько князь самолично; когда он узнает, что князя здесь нет, что тот собирает новое войско и в любую минуту может прийти на выручку, то скорее вам даст поблажку и согласится на переговоры. Вы ропщете, а я вам скажу, что князь, покинув город, угрожая Хмельницкому с тыла, спас вас и детей ваших. Будьте же стойки, защищайтесь, задержите врага хоть на малое время — так вы и град охраните, и великую Речи Посполитой окажете услугу, ибо князь тем часом соберет силы, другие крепости упрочит, расшевелит оцепенелое наше отечество и поспешит вам на помощь. Единственно верный путь к спасению им избран: погибни он здесь от голода вместе с войском, никто иной неприятеля не сдержит, и тот двинется на Краков, на Варшаву и всю Речь Посполитую заполонит, нигде не встречая отпора. Потому-то, чем роптать, спешите быстрей на валы защищать себя, своих детей, город свой и отчизну.