Когда они поравнялись с князем, Осинский крикнул: «Halt"
[113]
— и весь полк остановился как вкопанный; офицеры подняли трости, а хорунжий взметнул знамя и, размахивая им, трижды склонил перед князем.
— Vorwarts
[114]
— скомандовал Осинский.
— Vorwarts! — откликнулись офицеры, и полк двинулся вперед.
В точности так же, даже еще слаженней, показал своих Корицкий, и при виде его воинов возрадовались все солдатские сердца, а Иеремия, знаток из знатоков, тот даже подбоченился от удовольствия и глядел, и улыбался — ведь пехоты ему как раз и не хватало, — и понимал, что лучшей в целом свете не сыскать. Ощущал он себя теперь окрепшим и полагал, что добьется успеха во всех ратных начинаниях. Офицеры же беседовали о разных военных материях и о боевых качествах разных солдат, каковых на белом свете повстречать можно.
— Хороша пехота запорожская, в особенности из-за бруствера обороняться, — заметил Слешинский, — но эти ей не уступят, ибо вымуштрованы.
— Ба! Да они много лучше! — возразил Мигурский.
— Однако это народ тяжелый, — сказал Вершулл. — Что касается меня, я с моими татарами берусь за два дня так их измотать, что на третий можно будет, как баранов, их резать.
— Что ты, ваша милость, выдумываешь! Немцы — солдаты добрые.
На это пан Лонгинус Подбипятка своим певучим литовским говором заметил:
— Господь, он в милосердии своем различные нации различными доблестями одарил. Слыхал я, что нету на свете лучше нашей конницы, и, опять же, ни наша, ни венгерская пехота сравниться с немецкой не могут.
— Ибо господь по справедливости решает! — заявил пан Заглоба. — Вашей милости, к примеру, дал богатство немалое, здоровенный меч и тяжелую руку, а соображение невеликое.
— Уже присосался к нему, как пиявка конская, — смеясь, сказал Скшетуский.
А пан Подбипятка глаза закрыл и с обычной умильностью сказал:
— Слухать гадко! Вашей же милости дал он язык уж очень длинный!
— Если настаиваешь ты, что господь поступил ошибочно, таковой мне давая, тогда вместе со всею своей невинностью в пекло отправишься, ибо волю божью оспориваешь…
— Эт! Кто вашу милость переговорит! Болтаешь и болтаешь.
— А знаешь ли ты, сударь, чем человек от скотов отличается?
— А чем?
— А вот разумом и речью.
— От дал же ему, так дал! — сказал полковник Мокрский.
— Если ж ты, сударь, не понимаешь, отчего в Польше первейшая конница, а у немцев — пехота, так я тебе объясню.
— Отчего? Отчего? — заинтересовались несколько офицеров.
— Значит, так… Когда господь бог коня создал, привел он его к людям, чтобы творение божье восхвалили. А впереди тут как тут — немец, они же куда хошь пролезут. Показывает, значит, господь бог коня и спрашивает немца: что, мол, это такое? А немец и скажи: «Pferd!"
[115]
— «Что? — вопрошает создатель. — Значит, ты про мое творение „пфе!“ говоришь? А не будешь ты за то, рыло неумытое, на сей твари божьей ездить, а если и будешь, так хуже прочих». Сказав это, он коня поляку и подарил. Вот отчего польская конница самолучшая, а немцы, как пешкодралом за господом богом увязались — прощения просить, так наилучшею пехотою и стали.
— Вот это ваша милость весьма ловко вывела, — сказал пан Подбипятка.
Дальнейший обмен мнениями прервали вестовые, примчавшиеся с донесением, что к лагерю подходит еще какое-то войско, явно не казацкое, так как не со стороны Староконстантинова, а с противоположной, от реки Збруча идут. Часа этак через два отряды сии вошли с таким громом труб и барабанов, что князь даже разгневался и послал велеть им, чтобы угомонились, так как поблизости неприятель. Оказалось, что это пришел пан коронный стражник Самуэль Лащ, известный, кстати сказать, скандалист, обидчик, буян и забияка, однако солдат знаменитый. Привел он восемьсот человек такого же, как и сам он, пошиба: частью благородных, частью казаков, по каждому из которых, честно говоря, плакала виселица. Однако князя Иеремию солдатня эта не испугала — он знал, что в его руках ей придется преобразиться в послушных овечек, а удалью своей и мужеством покрыть все свои недостатки. Так что день оказался счастливым. Еще вчера князь, обескровленный уходом киевского воеводы, решил, пока не появятся новые подкрепления, военные действия приостановить и отойти на какое-то время в края поспокойнее, а сегодня он стоял во главе почти двенадцатитысячной армии, и хотя у Кривоноса войска было впятеро больше, однако, если учесть, что мятежные войска в большинстве состояли из черни, обе армии могли быть сочтены равными. Теперь князь даже и не думал об отдыхе. Запершись с Лащем, киевским воеводой, Зацвилиховским, Махницким и Осинским, он держал совет касательно дальнейших военных действий. Битву Кривоносу решено было дать назавтра, а ежели бы он не подоспел, тогда положили идти к нему сами.
Стояла уже глубокая ночь, и после многодневных дождей, столь докучавших солдатам под Махновкой, погода установилась превосходная. На темном своде небес роями сверкали золотые звезды. Месяц выкатился высоко и посеребрил все росоловецкие крыши. В лагере никто спать и не собирался. Все о завтрашней битве догадывались и готовились к ней, как ни в чем не бывало ведя приятные разговоры, распевая песни и многие для себя приятности предвкушая. Офицеры и товарищество познатнее, все в прекрасном настроении, расположились вокруг большого костра, не выпуская из рук чарки.
— Рассказывай же, ваша милость, далее! — просили они Заглобу. — Перешли, значит, вы Днепр, и что же? Каким образом вы до Бара-то добрались?
Пан Заглоба опрокинул кварту меду и сказал:
…Sed jam nox humida coela Praecipitat, suadentque cadentia sidera somnos, Sed si tantus amor casus cognoscere nostros Incipiam…
[116]
Вергилий. Энеида, II, 8 — 10, 13. (Перев. С. Ошерова.)
— Мои милостивые государи! Да ежели бы я стал все как было рассказывать, то и десяти ночей не хватило бы, да и меду, я так думаю, тоже, ведь старое горло, как старую телегу, смазывать полагается. Довольно будет, если скажу я вашим милостям, что в Корсунь, в лагерь самого Хмельницкого, пошел я с княжною и из пекла этого целою и невредимою ее вывел.
— Господи боже мой! Ты, сударь, надо полагать, колдовал! — воскликнул Володы„вский.
— Это точно, малость колдовал, — ответил Заглоба. — Ибо искусству этому сатанинскому еще в младые лета в Азии у одной колдуньи выучился, каковая, влюбившись в меня, все arcana премудрости чернокнижной мне разгласила. Да только там особенно не поколдуешь, ибо чары на чары получались. Там же вокруг Хмельницкого ворожбитов и колдуний до черта! Они ему столько чертей в услужение поназвали, что он чертями этими, как холопьями, распоряжается. Спать пойдет — дьявол ему сапоги стаскивает, одежа запылится — черти ему ее хвостами выколачивают, а он еще спьяну — раз! — какому-нибудь по мордам! За то, мол, говорит, что служишь плохо!