За обедом заговорили, само собой, об Италии и о людях, с которыми Поланецкие там встречались. Поланецкий рассказал о Букацком, о его последних минутах и последней воле, согласно которой должен был получить значительные деньги. Но еще значительней была сумма, оставленная на благотворительные цели, – как ею распорядиться, предстояло решить с Бигелем. Букацкого все любили и жалели, а пани Бигель даже расчувствовалась, когда Марыня упомянула, что перед смертью он исповедался и умер, как подобает христианину. Но жалость была такого свойства, что не помешала собравшимся с аппетитом отобедать, и если Букацкий всерьез мечтал о нирване, мечта его теперь сбылась, – забыли его столь же быстро, сколь и безболезненно, даже люди близкие и к нему расположенные. Неделя, месяц, год – и имя его кануло в Лету. Ничьей особенно глубокой любви он не завоевал, сам никого не любил, – такое дитя, Литка, и та оставила по себе след глубже в памяти и сердцах. Завиловский, его не знавший, заинтересовался было рассказом Поланецкого, но, выслушав до конца, задумался и сказал: «Эпигонская жизнь». Букацкого, имевшего обыкновение обращать все в шутку, огорчила бы такая эпитафия.
Марыня, желая придать разговору более веселое направление, принялась рассказывать о прогулках по Риму и его окрестностям, которые они совершали то вдвоем, то с Основскими или Свирским.
Бигель с Основским были однокашниками и встречались изредка.
– Он раб двух маний, – сказал Бигель, – одна – любовь к жене, другая – ненависть к своей тучности. Он склонен к полноте, а вообще – чудесный малый.
– Но он совсем не толстый, – заметила Марыня.
– Два года назад был настоящий толстяк, но стал кататься на велосипеде, заниматься фехтованием, лечиться диэтой по Беттингу, летом ездить в Карлсбад, зимой то в Италию, то в Египет, и похудел. Но я не точно выразился, полноты не переносит его жена! А он худеет в угоду ей. И ночи напролет ногами дрыгает на балах все для той же цели.
– Sclavus saltans
[44]
, – сказал Поланецкий. – Свирский нам о нем рассказывал.
– Я понимаю, можно любить жену, – сказал Бигель, – беречь ее, что называется, как зеницу ока. Все это так. Но я слышал, что он стихи жене посвящает, по книге с закрытыми глазами гадает, любит она его или не любит. А выйдет, что нет, – впадает в черную меланхолию. Влюблен, короче говоря, как мальчишка. Каждый взгляд ловит, каждому ее слову придает особое значение; не только ей ручки-ножки целует, но даже перчатки украдкой, думая, что никто не видит… Черт знает что! И так уже много лет.
– Как трогательно? – воскликнула Марыня.
– А тебе хочется, чтобы и я был таким? – спросил Поланецкий.
– Нет, – подумав, ответила Марыня, – тогда ты был бы не тем, кто ты есть.
– Ответ, достойный Макиавелли? – воскликнул Бигель. – Его стоит записать: тут тебе и похвала, и чуточка критики, и констатация, что так, как есть, хорошо, но бывает и получше. Ну, что тут скажешь!
– Я бы счел это похвалой, – отозвался Поланецкий и обернулся к хозяйке дома? – А вы бы истолковали как покорность?
– Нет, это любовь, покорность судьбе наступит позже; она как подкладка, которую подшивают в холода, – ответила, смеясь, пани Бигель.
Завиловский смотрел на Марыню с любопытством. Она казалась ему красивой и симпатичной, а ответ ее заставил задуматься. Сказать так могла только женщина очень любящая и беспредельно преданная. И он с невольной завистью взглянул на Поланецкого, а поскольку был бесконечно одинок, припомнил слова песенки: «У соседа хата была, у соседа жинка мила…»
До тех пор он не принимал участия в разговоре, отделываясь односложными ответами, но тут решил, что молчать дольше неудобно. Однако мешали робость и зубная боль, утихшая, но временами напоминавшая о себе. Это окончательно лишало его смелости. Наконец, собравшись с духом, он спросил:
– А что пани Основская?
– У пани Основской есть муж, который любит за двоих, чего ей беспокоиться, – ответил Поланецкий. – Так, по крайней мере, считает Свирский. Что еще о ней сказать? Глаза как у китаянки, кличут Анетой, в переднем зубе пломба, которую видно, когда она смеется, поэтому она предпочитает улыбаться. Вообще как попка в клетке: вертит головкой и верещит: «Сахару! Сахару!»
– У твоего Свирского злой язык? – возразила Марыня. – Это очаровательная женщина, живая, остроумная. А любит ли она своего мужа, этого пан Свирский знать не может, в это она его не посвящала. И вообще это все досужие домыслы.
А Поланецкий подумал: во-первых, не домыслы; а во-вторых, жена его столь же добродетельна, сколь и наивна.
– Интересно, а если бы и она его любила, как он ее? – сказал Завиловский.
– Это была бы редкостная форма эгоизма: эгоизм вдвоем, – откликнулся Поланецкий. – Они были бы так заняты собой, что ничего и никого вокруг бы не видели.
– Свет, излучая тепло, от этого не меркнет, – улыбнулся Завиловский.
– В вашем сравнении больше поэзии, чем физики, – заметил Поланецкий.
Но обеим женщинам ответ Завиловского пришелся по душе, и они горячо его поддержали. Бигель к ним присоединился, и Поланецкий остался в меньшинстве.
Затем речь зашла о Машко и его жене. Машко, по словам Бигеля, взялся вести запутанное дело о признании недействительным завещания Плошовской, которое опротестовали ее дальние родственники, притязающие на миллионное наследство. Плавицкий писал об этом дочери в Италию, но Марыня считала, что все эти миллионы – такой же мираж, как надежды на кшеменьский мергель, и когда обмолвилась было мужу, он тоже махнул только рукой. Но выходило, что игра стоит того, коли Машко взялся, значит, полагал Бигель, не все формальности соблюдены, а уж выиграй он, сразу на ноги встанет, так как выговорил себе крупный гонорар. Поланецкого очень заинтересовало это известие.
– Машко, точно кошка, всегда на ноги падает, – заметил он.
– Молите бога, чтобы и на этот раз шею себе не свернул, для вас с отцом, пани Марыня, это очень важно, – сказал Бигель. – Один Плошов с фольварками в семьсот тысяч оценен, а кроме того, солидный наличный капитал.
– Приятный был бы сюрприз, – отозвался Поланецкий.
Но Марыня огорчилась, узнав, что среди опротестовавших завещание оказался и ее отец. Ведь Стах – тоже человек состоятельный и, если захочет, сам наживет миллионы, она слепо верила в это; у отца пенсион, кроме того, она уступила ему ренту за Магерувку, так что нужда никому не грозила. Конечно, для Марыни было большим соблазном откупить Кшемень и возить туда на лето своего Стаха, но не такой ценой.
– А мне очень неприятно, – возразила она с горячностью. – Покойная прекрасно распорядилась. И нехорошо нарушать волю умерших, отнимать деньги, назначенные для бедняков и школ. Племянник ее покончил с собой, и она, может быть, думала хоть душу его спасти, заступиться перед всевышним! Нет, так не годится!.. Нельзя только о своей выгоде печься!..