– Не слишком ли рано приедем?
– Пожалуй; до службы еще целых полчаса.
– Может, хочешь поехать к Риальто?
Марыня на все соглашалась с радостью. Никогда не бывавшая до того за границей, она жила, как в волшебном сне. От избытка чувств она иногда кидалась вдруг мужу на шею, точно это он воздвиг Венецию и своей красотой город обязан исключительно ему.
– Смотрю и не верю своим глазам, – повторяла она то и дело.
Они направились к Риальто. Благодаря раннему часу движение было небольшое, каналы дремали, день был тихий, неяркий, – один из тех, когда от Канале гранде, несмотря на все великолепие, веет кладбищенским покоем, дворцы кажутся пустыми и заброшенными, а их неподвижное отражение в воде невыразимо печально, будто они канули в вечность. В такие минуты созерцаешь их в молчании, опасаясь словами нарушить лежащую на всем тишину.
Так и смотрела на них Марыня, а менее впечатлительный Поланецкий, вспомнив про письмо, достал его и углубился в чтение.
– А!.. И Машко женился, – сказал он. – Они свою свадьбу справили через три дня после нас.
– Что ты говоришь? – спросила Марыня, моргая глазами, будто только проснувшись.
– Я говорю, моя милая мечтательница, что Машко обвенчался.
– Что мне Машко, когда у меня есть мой Стах, – отозвалась она и, положив голову мужу на плечо, заглянула ему в глаза.
Поланецкий улыбнулся улыбкой человека, который снисходительно позволяет любить себя, принимая это как должное, и, несколько рассеянно поцеловав жену в лоб, продолжал читать; письмо, видимо, его занимало.
– Это форменная катастрофа! – вскричал он вдруг, подскочив, как ужаленный.
– Что случилось?
– У его жены десять тысяч рублей, завещанных дядюшкой. И больше ни гроша.
– Но это совсем немало.
– Немало? Послушай, что он пишет: «Теперь мое банкротство – вещь неизбежная, объявление меня несостоятельным – только вопрос времени». Оба друг в дружке обманулись, понимаешь? Он рассчитывал на ее состояние, она – на его.
– Хорошо, что есть хотя бы на что жить.
– Да на жизнь-то хватит, но с долгами расплатиться… А это и нас с тобой касается, и твоего отца. Все ведь может пропасть.
– Стах, – не на шутку встревожилась Марыня, – если нужно твое присутствие, давай вернемся… Какой для папы удар!
– Я немедля напишу Бигелю, чтобы действовал за меня и спас, что можно… Но не принимай, детка, этого так близко к сердцу. У меня хватит на прожиток – и нам, и твоему отцу.
– Ты добрый, Стах!.. – обняла его Марыня за шею. – С таким, как ты, мне не страшно ничего.
– Да и не все еще потеряно… Найдет Машко кредиторов – и вернет нам долг. Может быть, на Кшемень найдет покупателя. Да, вот он пишет как раз, чтобы я Букацкого спросил, не купит ли, просит его уговорить. Букацкий уезжает в Рим сегодня вечером, и я его пригласил позавтракать с нами… Что ж, спрошу. Человек он состоятельный, и занятие в жизни появилось бы. А интересно все-таки, как Машко будет жить с женой? Он пишет тут в конце: «Я не скрыл от нее состояния своих дел, она отнеслась к этому спокойно, зато ее мать рвет и мечет». Еще он пишет, что привязался в последнее время к жене, и расстанься они, это было бы для него большим ударом. Ну, да лирика эта мало меня трогает, хотя и любопытно, чем все это кончится.
– Она его не бросит, – заметила Марыня.
– Не знаю. Я тоже сначала так думал, а теперь вот сомневаюсь. Хочешь пари?
– Нет, я вообще не стремлюсь выиграть. Ты, противный, плохо знаешь женщин.
– Напротив, хорошо и потому утверждаю: далеко не все такие, как эта девочка рядом со мной в гондоле…
– В гондоле, в Венеции… со своим Стахом! – отозвалась она.
Тем временем подъехали к собору. Вернувшись от обедни, они застали поджидавшего их Букацкого в сером в клетку дорожном костюме, который был ему слишком свободен, в желтых ботинках и невообразимой расцветки галстуке, повязанном со столь же невообразимой небрежностью.
– Сегодня еду, – сказал он, поздоровавшись с Марыней. – Снять вам квартиру во Флоренции? Или, может быть, палаццо?
– Значит, вы по дороге остановитесь во Флоренции?
– Да. Хочу дать знать в галерее Уффици о вашем приезде, чтобы ковер на лестнице постелили, и черного кофе выпить, – вообще-то в Италии он дрянной, но во Флоренции у Джиакозо, на виа Торнабуони, отменнейший… Это единственное, ради чего стоит посетить этот город.
– Почему вам доставляет удовольствие говорить не то, что вы думаете?..
– Нет, в самом деле, я бы вам удобную квартирку приискал на Лунг-Арно.
– Мы сначала поедем в Верону.
– Из-за Ромео и Джульетты? Ну что ж, поезжайте, пока вы еще при этих именах не машете пренебрежительно рукой. Через месяц, пожалуй, поздно будет.
Марыня фыркнула, как рассерженная кошка.
– Стах, не позволяй этому господину меня дразнить.
– Ладно, – ответил Поланецкий, – давай я ему голову отрублю, но только после завтрака.
…Еще не рассвело.
Нас оглушил не жаворонка голос,
А пенье соловья. —
продекламировал Букацкий и спросил у Марыни: – Он написал хоть один посвященный вам сонет?
– Нет…
– Дурной знак!.. Вот у вас балкон выходит на улицу. И он ни разу не появлялся там, внизу, с мандолиной?..
– Нет.
– Плохо ваше дело.
– Да там и встать-то негде – кругом вода…
– Мог бы на гондоле подплыть. У нас, конечно, не так, атмосфера другая, но в Италии, уж кто взаправду влюблен, либо сонеты сочиняет, либо серенады поет. Это установленный факт, объясняется он географическим положением страны, морскими течениями, химическим составом воздуха и воды, так что кто сонетов не пишет и под балконом не поет, тот просто-напросто не любит. Хотите, назову авторитетные сочинения, трактующие об этом предмете.
– Придется, видно, прямо сейчас ему голову рубить, – вставил Поланецкий.
Но до приведения приговора в исполнение дело не дошло, так как завтрак был подан. Они сидели за отдельным столиком, но в зале был и общий табльдот, для Марыни, которую все живо занимало, – добавочный источник впечатлений: еще бы, увидеть самых доподлинных англичан! Было ощущение, будто ты в таких экзотических краях, куда ни одного кшеменьского жителя не занесет и не заносило. Восторженность ее подавала Букацкому и даже Поланецкому повод для беспрестанных шуток, но вместе с тем доставляла неподдельное удовольствие. Букацкий признавался, что вспоминает свою молодость, а Поланецкий окрестил жену полевым цветочком, говоря, что путешествовать с такой, как она, большая радость.